„Не знаю почему, только цесаревич перехватил мою речь и сказал:
„То есть вы просились ко мне?“
— „Точно так, ваше высочество!“
Хотя я не просился, но отвечать иначе — значило бы сказать во вред себе.
Цесаревич: Вы не ошиблись! Здесь четыре стены, никого нет в этой комнате, я не судья, все, что вы скажете, останется в этих стенах, но говорите правду, как отцу. Я хочу знать дело не из бумаг“.
Раевский красноречив; Константин желал бы верить, хоть для того, чтобы объяснить тем, в Петербурге и других краях, что они ничего не понимают.
Когда Раевский окончил свою получасовую речь,
„лицо цесаревича прояснилось, он, казалось, был доволен.
— Только-то? Справедливо ли это, майор?
— Ваше высочество, увидите мое дело и за ложь будете иметь право наказать меня.
— Если только, вам опасаться нечего! Но я вижу и знаю, что генерал Орлов во всем виноват, и его надо было повесить из первых“.
Справедливость, благодушие и пристрастие — все в один миг: не любит Константин Павлович Орловых, что поделаешь! Видит в них новых карьеристов, прихвостней Николая (что, конечно, относится к брату Михаила Алексею Орлову). Но, надо признать, Константин прав в том смысле, что Михаил Орлов действительно виноват уж не меньше Раевского. Однако другие связи, другое положение…
Позже сосланные декабристы обидятся, что Михаилу Орлову почти сошло с рук давнее участие в тайных обществах. А потомки — заспорят…
Спор, где забывали, что Михаил Федорович ничего не просил, а, оставшись на воле, под надзором, вряд ли был счастливее тех, кто в Сибири: маялся, кидался от одного дела к другому. В этом состоянии его запомнил молодой Герцен и записал в дневнике (26 марта 1842 года):
„Вчера получил весть о кончине Михаила Федоровича Орлова. Горе и пуще бездейственная косность подъедает геркулесовские силы, он, верно, прожил бы еще лет 25 при других обстоятельствах…
Возвращенный из ссылки, но непрощенный, он был в очень затруднительном положении в Москве. Снедаемый самолюбием и жаждой деятельности, он был похож на льва, сидящего в клетке и не смевшего даже рычать… Правительство смотрело на него как на закоснелого либерала и притом как на бесхарактерного человека: а либералы — как на изменника своим правилам, даже легкое наказание его, в сравнении с другими декабристами, не нравилось… Он все это чувствовал и глубоко мучился, занимался отделкой дома, стеклянным заводом, чтоб заглушить внутренний голос. Но не выдержал. С моей стороны я посылаю за ним в могилу искренний и горький вздох; несчастное существование оттого только, что случай хотел, чтоб он родился в эту эпоху и в этой стране“.
Все это еще впереди, все это — другая материя. Пока же, в Замостье, Константин явно сочувствует узнику, велит отремонтировать камеру, чтоб не текло, разрешает писать родным, соглашается:
„Я все сделаю, что только законно. Ну прощайте, будьте покойны. Я вижу, что это все дело Орлова“.
Встреча оканчивается следующим любопытным диалогом: