И еще были какие-то враги народа. И мы верили, что они существуют. И мы верили, что бывшие руководители нашей промышленности, огромных краев и областей продавались за двести долларов иностранной разведке. И когда Вышинский на процессе правотроцкистской оппозиции спросил Крестинского: «Почему вы на следствии признавались, а сейчас нет? Что? Не слышу ответа», — мы возмущались: лицемер Крестинский.
Теперь я часто думаю: почему многие старые большевики, люди, прошедшие царскую ссылку и тюрьмы, признавались во всех нелепых обвинениях, которые против них выдвигали?
Кроме всех фактов, которые сейчас проясняются, по-моему, играло роль еще одно обстоятельство. Они знали, что чем чудовищнее будет обвинение, тем скорее в будущем должна проясниться его вздорность.
Одно дело по-ленински непримиримая борьба за единство партии, за ее генеральную линию против левых и правых оппозиций, против их антипартийной деятельности. Тут все правильно. Но другое дело, когда к этой справедливой борьбе добавляется еще обвинение, что такой-то государственный деятель в восемнадцатом году устраивал заговоры, организовывал убийства, поджигал склады, портил оборудование, подсыпал яд в зерно, отравлял маленьких детей, завербовался одновременно в английскую, американскую, французскую, немецкую, японскую и польскую разведки и обещал отдать другим странам Украину и Белоруссию. Сейчас в это не поверят даже подростки.
По-моему, основным документом для реабилитации многих таких большевиков служат выдвинутые против них обвинительные заключения.
А долгое время мы этому верили.
Я понимаю, почему сейчас молодые ребята стараются все проверить на личном опыте, прощупать, осмотреть со всех сторон, но меня возмущает, когда иной раз брюзжат: это плохо, то плохо. Если бы мы тогда обращали внимание только на недостатки! Я уже не говорю о первых годах разрухи, когда город сидел на голодном пайке, а деревня валялась в самогонном чаду. Но ведь еще в тридцать пятом году в Москве в трамвай нельзя было сесть!
Ну и что? Дело не только в том, что мы теперь запускаем спутники. Наша страна стала одной из самых мощных, одной из самых сильных в мире. Вот что главное! Уж если мы такие горы свернули, то неужели не заровняем колдобины на дорогах?
В сорок четвертом — сорок шестом годах меня избрали народным судьей. У меня были дела по детской преступности.
Это самая страшная работа, с которой мне когда-либо приходилось сталкиваться.
Но в течение десяти лет число преступлений резко уменьшилось.
Бывало, мы регулярно заседали до двенадцати ночи. А теперь, как у нас шутят, мы выполняем постановление Совета Министров: пробило шесть часов — по домам.
В сорок пятом году к нам пришел один американский судья, приехавший с делегацией юристов.
— Сколько вы зарабатываете? — спросил он меня.
— Девятьсот рублей.
— В неделю? Так мало?
— В месяц.
Он не поверил. А мне было бы странно, если бы тогда я получал больше. Время-то было какое!
Но вот начиная с работы в народном суде я и стал валяться по больницам. Язва, тромбофлебит, сердце, почки. И пошло… Разладился механизм.
Ко мне приехал Перцов. Сообщил новости. Рассказал последнее дело, которое он слушал вчера. Подсудимый Николаев получил десять лет. Мы заспорили.
— Много, — сказал я, — ему бы хватило и пяти.
— Ну, Алексей, ты всегда был адвокатом, а не судьей.
Когда он ушел, я вспомнил эту фразу. Был. Вот так вот, Алехин, ты уже был. Был такой судья Алехин.
А насчет адвоката — смотря когда. Но однажды так и получилось. В сорок восьмом году. Только что вышел указ. За кражу общественного имущества, даже катушки ниток или ведра картошки, — восемь лет. А передо мной дело. Мать троих детей. Выкопала полведра картошки. Колхоз подал в суд. Собрались мы, обсуждаем. Смысл указа ясен. Никаких других толкований. Нет выхода. Но женщину — на восемь лет!
А дети?
Куда детей?
В детский дом?
Вызываю я адвоката. Вот что, говорю я ему, пускай ответчица детей в суд приведет. И пускай поменьше говорит. Самое главное, чтоб дети на переднем плане были.
Начинается заседание. Вопросы прокурора. Вопросы адвоката. А дело ясное. Указ.
На скамье женщина в черном платке и старом пиджаке. Наверно, остался еще от погибшего мужа. А в зале на первом ряду трое ребятишек. Один другого меньше.
Вызываем сторожа. Ответы точные. Не придерешься.
Но смотрю, и он детей заметил. Вроде даже засмущался. Одно дело теоретически — трое детей. А вот когда они перед тобой сидят, носами шмыгают…
— Так вы сами видели, как она копала?
— Сам видел.
Все правильно, и в протоколе следователя так записано.
— Хорошо, — говорю я, — может быть, вы уточните, сколько картошки она успела выкопать? Раньше вы утверждали, что полведра. Но может, знаете, так поначалу показалось или сгоряча; сказали полведра — и точка! А сколько все же было картошки?
А сам на детей смотрю. И он на них смотрит.
— Да меньше, — говорит он неуверенно.
— А вы не можете вспомнить, сколько картошек было в ведре?
Прокурор и адвокат даже замерли. Тишина в зале.
— Да штук около десяти, — говорит он.
— А если точнее?
— Четыре штуки, — говорит он.