Типичный старый русский город. Сколько я таких повидал!
И еще один день прошел. На коротких остановках местные жители штурмовали буфет. Пиво выносили ведрами.
Берега опустились. Через пару часов глянешь в окно — одно и то же. Как будто стоим на месте.
Ночью я дежурю в рубке. Ждем огней встречного теплохода. Иначе меня так далеко увезут, что вернусь только в сентябре.
Останавливаемся у деревни Лебедь. Остановка здесь не предусмотрена. И нет даже причала. Но у нас на борту мужичок с бабой, а с ними… четверо ребятишек. Женщина, держа в руках двух самых маленьких, уговорила капитана остановиться.
«Композитор» кинул якорь метрах в пятидесяти от берега. Дали два гудка. На берегу кто-то забегал, засуетился.
Встрепанный, нечесаный, приходит на моторе лодочник. Мужичок пытается спустить мешок.
— Детей давай! — кричит лодочник. — Детей!
Лодка наполовину затоплена.
В три часа ночи разворачивается встречный теплоход. Теплоход переполнен, и меня поселяют в каюте первого механика. Он болен и остался в Красноярске. На тот путь, который я прошел за сорок восемь часов, теперь придется затратить четверо суток.
Здесь был старый капитан, который поначалу отнесся ко мне весьма сурово. Но мой альбом действует как волшебный ключ, как магический пароль «Сезам, откройся».
И хорошо, что я успел сделать «дежурные» наброски на капитанском мостике. Потому что дальше произошло непредвиденное.
Я спустился в четвертый класс. Там было душно и пахло портянками и пеленками. Там на всю мощь играло радио (сотни раз — «Я люблю тебя, жизнь», — так же можно повеситься), там забивали «козла», пили водку, там орали дети, а один бородатый мужик обольщал какую-то молодку. Огромный твиндек, разгороженный двухэтажными полками, жил своей особой жизнью. Здесь не бегали в ресторан, а вынимали из мешка огурцы и хлеб, шли в буфет за консервами и даже умудрились как-то стряпать суп. Ей-богу, как они это делали, я до сих пор и не понял, но первое, что я начал рисовать, это трех женщин, уплетающих содержимое большой кастрюли.
Сначала дежурный матрос, который меня привел вниз, вежливо говорил:
— Граждане, не напирайте!
Потом уже местные энтузиасты взялись наводить порядок.
— Ну, ты, куда прешь? Видишь, свет загораживаешь.
А я сидел и рисовал лица. Одно за другим. Портреты, написанные быстро и неровно, приводили четвертый класс в детский восторг:
— Смотри, как похоже!
И может быть, на палубе, из первых и вторых классов, нашлись бы тонкие ценители рисунка, которые бы со знающим видом говорили:
— Эта линия не так, и слишком мрачен фон.
А здесь все принималось сразу, такое, каким вышло из-под карандаша. Я уж не знаю, в какой манере я работал. Главное было — уловить характеры в лице.
Нет некрасивых человеческих лиц. Все лица по-своему красивы. И даже в очень замкнутом лице, с близко поставленными глазами, с коротким носом, низким лбом, злым, тонким ртом можно найти свою гармонию, свою, присущую только этому лицу, индивидуальность. Очень часто в суровом, обветренном лице мужчины угадываются мягкие, нежные черты его матери. И я настолько представляю эту женщину, ее взгляд, ее улыбку, что мог бы без натуры нарисовать портрет. Самое лучшее, совершенное, что есть на земле, — это человеческие лица, это особый, уникальный мир каждого «я». На каждое лицо человека жизнь, самый лучший в мире художник, как на белое полотно, накладывает свои черты. И так появляются характеры, появляется доброта и злоба, подозрительность и доверчивость, честность и хитрость, появляется все, что волнует человека, все, чем жив человек. И может, когда-нибудь я напишу картину, которая будет называться «Земля». И на ней изображу не глобус, не бескрайние поля пшеницы или снежные горы. Нет, на огромном полотне будут одни лица. И наверно, мечта каждого настоящего художника — это успеть нарисовать лица всех людей.
Я не знаю, сколько времени я сидел. За каждым моим движением следили десятки глаз. Люди переговаривались, о чем-то меня спрашивали. Я что-то отвечал, по-моему, шутил. Я не помню, что именно, но им это нравилось, и они смеялись.
У меня кончился альбом. Мне принесли ученические тетради, и я «пожирал» страницы одну за другой.
В эти часы я вспоминал, что раньше, давно, в детстве, я любил ходить на гулянья, в парки, на площади, просто бродить по шумным улицам. Я не переносил одиночества. Мне всегда было интересно в суетливой людской толпе, и я сам чувствовал себя маленьким камешком в большом потоке. Наверно, мое истинное место было всегда у конвейера, или в строю солдат, или в зале больших собраний. И тогда, в детстве, я не мог предположить, что мне предстоят страшные, долгие дни одиночества в маленькой подвальной комнате.
Часть рисунков я роздал. Часть оставил себе. Зачем? Не знаю. Но я сказал:
— Это мне для работы.
Поднявшись наверх, я спрятал свой исписанный до обложки альбом и еще кучу листков, где были эскизы и с первого парохода и карикатуры на «милых супругов» ресторана первого класса, на дно чемодана, тщательно завернув все в газету.