– Тут где-то.
Показал и стал ковырять в носу.
– Где тут-то? – спрашивает, недовольно сопя, дядя Викентий, обходя берег и обваливая землю в воду. И воскликнул вдруг: – Вот она! Криница! – Он встал на краю берега, заглядывая вниз. – Я-то слышу, звенит, ровненько так… Вы послухайте! Послухайте!
Действительно, звенела вода, точно пел дальний жаворонок.
– А? – сказал дядя Викентий, будто он изобрел этот серебристый звон. – А?
Мы стали спускаться к невидимой кринице и тут из-под берега разглядели прозрачный родник, уходящий в черную береговую грязь.
Отец тронул пальцами, любопытно и осторожно:
– Как самогоночка.
– Та к чем ее, кружкой, что ли?
– Ты землю, землю подкопай! – кричит дядя Викентий. – Чтобы ведро подставить…
Он горячится и сердится, как люди не могли додуматься до этого прежде. Они с отцом часто теперь сердятся, встречая бесхозяйственность вокруг, и удивляясь, и досадуя на очевидность ее. Вот речка заросла сплошь, а прежде мужики лозу использовали и речке светлей было.
Или мост – что за мост, глядеть же тошно. Поглядят, выругаются в сторону, неизвестно чью, и тут же начинают менять бревна… Одно бревно откатят, одно перевернут или поменяют местами. Все-таки лучше.
Проходят полем, мимо трав, вспомнят, что тут были лучшие в округе травы у некоего Лизочкина. И отец и дядя Викентий нанимались тут косить, им ли не помнить те травы? Сейчас на том же месте, но похуже, а те, что скошены, давно пора переворошить…
– Вишь! – горячится дядя Викентий и тычет мне в нос пук травы, будто я виновен в том, что ее не перевернули. – Энта сторона белая. Весь же запах трава потеряет…
Щупают руками, вслух жалеют, вспоминают хозяйственного Лизочкина:
– Нет, не дал бы он траве перестоять или пересохнуть. Хозяин был.
Землю под ключом копали концом коромысла, приговаривая: «Лопату бы сюда… Обкопать, воткнуть железную трубу, чтобы как у нормальных людей было!.. И водичка по-хозяйски течь будет».
Дядя Викентий походил у речки, нарвал камыша, как они называли его, «яверя», выходя на берег, с хрустом открутил верхушки.
– Детство вспомнил? – спросил отец, с удовольствием обкапывая грязь и расчищая русло для воды. – Есть будешь?
– Да не… Серег, – отвечал дядя Викентий, трогая прозрачно-розовые корешки и поднося их к носу. – Для запаху нарвал. Дюже у яверя запах приятный. От детства, что ли?.. Моя жинка специально его на рынке берет и стелет дома на пол.
Дядя Викентий сдирает у одного кожу, будто очищает банан, и откусывает.
– Ишь ты, впрямь вкусно, – восхищается он и так все съедает.
Отец ставит ведро под родник, и вода звенит, ударяясь об оцинкованное железо. Она чиста и серебриста. Отец зачерпнул кружкой, ахнул от холода, хватив лишку, но, выпив всю до дна, подумал и, вздохнув, сказал:
– Пожалуй, еще одну.
Рыжий Сергей сидел наверху на траве и гонял веткой комаров.
– Откель она бежит? – спросил он, глядя на отца.
– Из глубины, – ответил со страстным уважением дядя Викентий. С уважением не к вопросу, не к Сергею, а к воде и к глубине той.
– А отчего ж она вверх течет? – спросил рыжий Сергей. – Получается, в гору?
– Выхода нет, – с тем же сочувственным уважением к воде проговорил дядя Викентий. – К солнышку она стремится. Как бы темно, худо ни было, все солнышка ищет, и вода тоже…
Он повернулся вокруг себя, показывая на деревья, на поле, на видневшуюся вдали деревню.
Мимо проехал грузовик с женщинами, видимо с косьбы.
– Прежде же сроду бабы не косили. – Дядя Викентий поглядел им вслед, покачав головой.
Тут встала над нами Птушенька с ведрами на коромысле, спросила, наклоняясь:
– Аль нашли? Я уж думала, не заблудились ли наши мужики… – И засмеялась совсем молодо, глядя на нас. И, сходя к кринице, налила воды в ведра, зацепила коромыслом сперва левое ведро, потом правое и пошла медленно, зная, что мы идем за ней.
Было в ней, едва согнутой под ведрами на фоне неясного белого неба, что-то очень знакомое – по каким-то картинам, что ли. Наверное, и отец об этом подумал, глядя на Птушеньку, на деревню, не торопясь брать ведра.
Как все похоже, думал я, оглядываясь и не зная точно, на что похоже. Вообще похоже, а скоро мы уедем. И никогда, может, не вернемся. А это будет существовать само по себе, вечное, как Смоленщина, как Русь. Как Птушенька.
«Как все похоже», – говорил я про себя, веря, что такое мгновение я уже переживал, уже чувствовал. Что я тысячу лет знаю это все и по наитию мог бы показать все деляны, что я вырубал, лес, все угодья, где косил с мужиками травы, теплую избу, где любил и рожал детей… И где я помер, я тоже знаю.
Отец и дядя Викентий встают чуть свет, часов в пять, и начинают искать себе работу.
Косят траву, рубят дрова, чинят грабли, и мне, добирающему рассветные, самые сладкие минуты, здесь, на сеновале, слышны их голоса.
Потом они завтракают.
Дядя Викентий нажимает на сало, отец ест картошку или яичницу. Потом отец пьет чай, много и долго, до пота, выступившего на груди и на руках. Дядя Викентий пьет молоко, чая он не любит.
Потом они снова ищут работы. То ли сухой травы принести, то ли за водой сходить.