Однажды в приступе откровенности я поведал Клавдии Илларионовне замысел фантастического рассказа про человека, который стал таким крохотным, что поплыл по собственным венам и очень удивлялся, увидев сам себя изнутри. И далее в том же духе. Глупость. Сам не знаю, зачем доверился. А воспитательница не стала насмешничать, а сказала, что сочинять книжки нужно такие, какие лежат у нас в библиотеке: «Иван Никулин – русский матрос», или «Наука ненависти», или вот героические стихи «Штыком и пером»…
Очень даже впечатляет, можно прямо со сцены читать. Но потом она добавила, что книжки про войну сама она не любит и лучше уж что-нибудь другое, пусть даже фантастика. Только не всегда книжки до нас доходят, а лучше, если бы я стал печататься в журнале, таком как «Огонек». Его даже в парикмахерской можно найти…
Кажется, я согласился и обещал в будущем печататься в «Огоньке». И ведь правда через много лет напечатался. А разговор этот я запомнил именно потому, что воспитательница разговаривала со мной по-взрослому. Впрочем, причина-то была: я впервые написал стихи. И, как ни странно, хоть по натуре лирик, да и возраст – почти четырнадцать – располагал к романтике, свое стихотворение я написал в жанре сатиры. Стихи я до сих пор помню. Начинались они так:
Ну и далее, в том же разоблачительном духе.
Успех был невероятный. Ребята на ходу – и в строю, и на уроках – бормотали мои стихи и даже пытались их петь. Девочки просили дать автограф, но я еще не знал, как его дают. А более взрослые ребята вскоре их развезли по ближайшим училищам, навязывались в соавторы. И даже Володька Рушкевич, кареглазый, породистый красавчик, не принимавший дотоле меня всерьез, неожиданно предложил свою дружбу, но просил всем говорить, что стихи мы сочиняли якобы с ним вместе.
– Да мне не жалко, – сказал я Володьке. – Забирай их совсем, я другие, еще лучше, могу сочинить.
Но Володька от такого щедрого подарка отказался. Да и все уже знали, что сочинил-то стихи все-таки я.
– Нет, – сказал он. – Ты просто скажи, что я тоже помогал.
Володька был любимчиком Клавдии Илларионовны. Сейчас я думаю, что она знала, а может, догадывалась о бывшей семье Володьки и его сестры Симы. Со слов Володьки было известно, что он из семьи военных, то ли генерала, то ли еще выше, только их отец пропал на фронте. Насколько я сейчас понимаю, пропал он вовсе не на фронте, а до войны, в конце тридцатых, и тогда все становится понятным. Сейчас понятным, а тогда нет.
Надо сознаться, что мы, созданные улицей, были поголовно сочинителями своей собственной жизни. Господи, что мы только плели, что не наговаривали на себя. Мы были сплошь потомками всяких там знаменитостей, от наркомов до народных артистов, типичные, словом, дети лейтенанта Шмидта. Только Ильфа и Петрова мы знать тогда не могли. Но чаще наши легенды не столько проясняли, сколько затемняли истинное наше происхождение. Мы умело, даже виртуозно во время опросов наводили тень на плетень, и замороченные нами комиссии гороно, дирекция и проницательные, знавшие о нас многое воспитательницы с трудом расшифровывали наши жизнеописания, пытаясь, а чаще не пытаясь докопаться до какой-нибудь истины. Они-то получше нас понимали, что истину в иных случаях лучше не знать вовсе. Та к что в этом вопросе мы были заодно с нашими мучителями.
Вот откуда вытекает тот крошечный ручеек, который становится через много лет источником моих сочинений.
Но вот в рассказах Володьки и вправду проскальзывали достоверные сценки из какой-то неведомой нам жизни, как, например, в Гатчине, на каком-то параде в честь двадцатилетнего юбилея РККА, его отец стоял рядом с маршалом Буденным, называя его просто Сеней, и долго спорил о лошадях, а в другой раз вместе со знаменитым Доватором восседал на скакунах, белых в яблоках, а Володьку, обомлевшего от счастья, отец посадил впереди себя. И все Володьке улыбались, а марширующие мимо конные бойцы отдавали ему честь.
В это можно было и поверить. Откуда бы пацану в восемь лет знать, что такое РККА (Рабоче-Крестьянская Красная Армия) или парад в Гатчине… Но опять же, в ту пору, когда все врали напропалую, такие байки ничем не выделялись среди сотен других и не очень нас впечатляли. Хотя, как видите, запомнились. А в поздние уже времена среди воспоминаний какого-то военачальника о временах репрессий промелькнула однажды фамилия Рашкевич. Разница-то в одну букву, да ту могли перепутать в распределителе или даже специально заменить, чтобы обезопасить детей. Такие случаи были. А возможно, это могла сделать сама Клавдия Илларионовна. Во всяком случае, ее необычное, чрезвычайно предупредительное отношение к брату с сестрой Рушкевич было заметно и немного нас удивляло.