"Я медленно плыву по воздуху вдоль рельсов, ощущая запах нагретого солнцем вещества, которым пропитаны новенькие шпалы. Как и в детстве, я внимательно рассматриваю мелкий щебень, облитый чёрной маслянистой жидкостью, — мы считали, что гудрон — это тоже "расплавленная смола, пацаны!" и даже пробовали жевать кусочки гудрона, отколотого от огромной окаменевшей кучи. Просто я вычитал где-то, что индейцы жевали смолу… и рассказал об этом всей нашей шайке…
Гудрон. Он зловеще булькал в котлах. Иногда на его поверхности проскальзывали едва различимые язычки пламени, — неподвижное жгучее солнце заливало белым пыльным светом всё вокруг. Здоровенные, голые по пояс, дочерна загорелые дядьки шуровали в копоти и дыму огромными совковыми лопатами, разбрасывая щебень и поднимая облака белой горячей пыли.
А потом гигантский закопчённый каток, грохоча и выбрасывая из трубы сгустки тьмы, управляемый кем-то, сидящим невыносимо высоко на маленьком жёстком сидении, неотвратимо прокатывал раз и другой красивые неровности, в которых можно было увидеть и горные цепи, — на вершинах горели тревожные сигнальные огни и всадники-рыцари уже скакали на подмогу, — и ущелья, — в них таились гнусные враги-пигмеи… и красивые серые замки, покрытые таинственной белой пылью. Какая сила придавливает щебень между шпал?
Сквозь меня проходит паровоз и я всплываю вверх, посмотреть, как страшно движутся его мощные стальные блестящие маслом рычаги, а дым из трубы, сырой октябрьский ветер, вопреки всем нашим детским рисункам, отдувает вперёд, туда, куда паровоз ещё только едет…
А из стрелки, из самой жуткой её части, которая может зажать тебе ступню, — если ты будешь шляться по рельсам и опять не выучишь уроки, — торчит ботинок на шнуровке с окровавленной костью неизвестного мне мальчишки — я тогда был в пионерском лагере и гордый Генка рассказывал мне, завидующему, как он был на похоронах. И врал, что сам помогал оттащить перерезанного почти пополам парня. А когда я спросил его — как МАШИНИСТ вёл себя? — то Генка смутился и ответил, мол, уехал, а хрена ли ему здесь торчать? пацан сам виноват… а у поезда груз важный — атомные бомбы! И я понимал, что Генка врёт… но и что? я сам был вдохновенным сказочником и пацаны, старше на год-два-три, слушали меня, открыв рты… причём в самом буквальном смысле этого слова…
— Я испугался, — говорит мне незнакомый белобрысый мальчишка, — надо было дёргать ногой изо всех сил, а я слабо трепыхался… видя, как паровоз с остановившимися визжащими колёсами наваливается на меня… и смутно понимал, что описался… и стыдился…
— Может, поэтому ты и не смог вытащить ногу? — спрашиваю я.
— Наверное, — улыбается он. — Мне было двенадцать… и мне было стыдно и очень-очень страшно.
А потом паровозы потихоньку исчезли, вытесненные тепловозами… даже тот, старый, мрачно стоявший на тупиковой ветви. Мы облазили его весь, а Сашка даже пытался залезть в трубу, но убоялся гнева матери… очень уж несло копотью. Мы были бесстрашными "неуловимыми мстителями", мчавшимися в кабине сквозь адское пламя горящего моста… и враги уже настигали нас, — Бурнаши на крыше!!! — и Мишка Музафаров ревел, когда выяснилось, что ему осталась только роль Ксанки… ибо Сашка Гурба уже был Данькой, я — Валеркой-гимназистом, поелику начитан и в очках, а Генка с гордостью именовал себя Яшкой-цыганом.
А усатый Буденный ждал нас с орденами… и мы пели, возвращаясь в сумерках домой:
И пока я хожу
Езжу на войне,
Ты, Маруся, не верь
Са-та-не!
И дружно, во всё горло:
Через год на печи
Ложками звенят
То ли пять, то ли шесть
Са-та-нят!..
Если подняться повыше, в густое синее небо, то можно увидеть всех четверых, копошащихся на чёрной стальной туше. И разглядеть рядом берёзу, в ветвях которой таится штаб… четыре доски от забора, укреплённые кем-то в развилке… а забраться можно по многожильному кабелю, завязанному узлами. Кое-где изоляция лопнула и видны разноцветные жилки… девчонки плетут из них кольца и браслеты… и даже ожерелья наподобие гривен.
Смотрите-ка, и старый каток тут, как тут! И горка. С неё в новогоднюю ночь мы, подростки, спустили старого козла, — ох и воняло же от него куревом и перегаром! Козёл тряс бородой и требовал красного вина — мужики всегда вливали ему в глотку полстакана и угощали окурками. Шерсть у него была свалявшейся и вонючей… и девчонки визжали, когда рогами он пытался наподдать кому-нибудь вбок… но, съехав в этой орущей куче шубок, телогреек и курток, варежек и шапок, красных щёк, валенок и синих носов, козёл ускакал по льду куда-то в темноту и больше мы его не видели…
Девчонка в пирсинге пробегает прямо передо мной, перескакивая через ослепительно вытертые рельсы. Лучик солнца вспыхивает на дешёвом камушке в пупке. В наушниках квакает Эминем.