Чтобы загасить горечь утраты, голодным волком накинулся он на работу. День и ночь либо в воеводских палатах, либо на съезжей пропадал. Во все дела старался лично вникнуть, справедливо, без обид разрешить. Видел, что такое его рвение не по нраву приказным. Им бы вздремнуть, но не тут-то было… воевода-то не дремлет. То начерно пиши, то набело готовь. Ворчали меж собой, но исполняли все по мановению очей. Доставалось и служивым: то стрельбы проводили, то смотры, то сопровождали его по городам и весям курской округи. Но после славной победы над ордой у засечной линии, после справедливого раздела трофеев, когда он не взял себе ни крупинки лишку, когда побеспокоился о семьях погибших, служивые не просто подчинялись ему и исполняли службу, но и уважали его. Конечно, воевода может и без уважения служивых жить припеваючи… Но уважение душу греет, в собственных глазах себя самого поднимает. А это для человека умного и совестливого многое значит.
К следующей зиме не только избы московским стрельцам поставили, но и тайный подземный ход к Тускорю подладили, заменив сгнившие плахи свежими. Хоть и откатились степняки за Белгородскую засечную черту, но собственный опыт показал, что могут прорваться и до Курска докатиться. Так что надо быть во всеоружии! Курская крепость должна быть крепкой и мощной, чтобы любой ворог о нее мог зубы обломать. Кроме всего прочего, еще помог людьми и деньгами обновить оснастку в колодце Знаменского монастыря. И монастырю и крепости польза. На случай осады. Глубокий колодец, едва ли не на два десятка саженей вглубь земли прокопан. Вода в нем такая, что зубы сводит.
А тут и грамотка от государыни Софьи Алексеевны приспела — приказывала, не дожидаясь нового воеводы, прибыть в Москву.
Приказ — есть приказ. Его не обсуждают, его исполняют. Текущие дела подбил, дьякам передал на хранение до прибытия нового воеводы. Приказных у себя в воеводских палатах собрал. Поблагодарил, кого полтиной, кого алтыном одарил. Пусть помнят.
Стал вещи укладывать. Вроде и не много брал их с собой, да оказалось и немало. Возка на два набралось.
Параска заволновалась: «С младенцем-то как?»
По всему видать, привыкла к нему, прикипела материнским нутром своим.
«Собирайся, со мной поедешь. Кормилицей будешь Сереже». — «Я-то согласна, — отвечает, — а как быть с избой? Разнесут, растащат, или того хуже — сожгут. А изба-то справная».
Баба — она и есть баба. Не о себе думает, не о муже своем сгинувшем — об избе. Впрочем, изба-то мужнина, не казенная и не ее, вот, может, сама даже не понимая того, и о муже думку имела. Не зря же у курчан присказка бытовала: «Бабий ум — бабье коромысло: и криво, и зарубисто, и на оба конца».
«Постояльцев пусти. Они и за избой присмотрят, и за хозяйством домашним, и кое-какую копеечку тебе справят». — «А как забрать-то копеечку ту?» — «Уж как-нибудь заберем… Воевода с приказными в том, надеюсь, помогут. Чай не последний я человек в государстве-то нашем».
Успокоилась. Стала рухлядишко свое в узелок вязать, постояльцев искать. И нашла. Купчику и церковному старосте Ивашке Истоме надо было какого-то родственника с семейством с собственных рук сбыть, чтобы «рты чужие не кормить».
«Смотри, не шельмуй, — предупредил строго. — Если что, то и из Москвы достану, дотянусь. Ты меня знаешь…» — «Ни-ни! — закрестился Ивашка. — Боже упаси!»
Не хотелось связываться с Ивашкой, знал, что шельмец еще тот, но время поджимало. Не стал отговаривать Параску. Согласился.
Забирая Параску, даже в мыслях ничего греховного не имел. Только о кормилице для сына думал. Да и Параска после потери ребеночка как-то поблекла. Десятая часть от прежней ее красы если осталась, и то, слава Богу! Оно и понятно: как бы ни был красив цветок, но сорви его — тут же завянет, всю привлекательность свою потеряет. То же и с человеком. Когда у него все хорошо — цветет, но случись беда — завял, угас.
А вот Семку, сына стрелецкого сотника Фрола Акимова, брать с собой не собирался. Это в Курске он был хорош в посыльных. Но в Москве, где он никого не знает, какой из него посыльный… В лучшем случае еще один нахлебник был бы, а в худшем — мог запросто пропасть, сгинуть в огромном городе. Там только церквей — сорок сороков. Да в два раза больше кабаков. А уж лихого люда — так и не счесть… И вообще Москва, как известно, к чужой беде — глуха, к чужому горю — слепа, слезам не верит. Но за Семку стал просить сам Фрол: «Уважь да уважь, благодетель… Век за тебя будем Бога молить».
Надо думать, стоял у Фрола перед глазами пример его земляков, Сильвестра Медведева да Кариона Истомина, выбившихся, по мнению курчан, в знатные люди при царском дворе. Вот и полагал стрелец, что и сыну его повезет.
С той же докукой челобитничал и дьячок Пахомий, возможно, подговоренный на то Фролом.
Пришлось уважить курчан. Приживется Семка в Москве — хорошо, а не приживется — можно и домой с оказией отправить, если не забалует… Ох, много, много в первопрестольной соблазнов… А забалует — знать, судьба его такая…