Аул Несшукай был весь опустошен и разграблен большевиками. Вся молодежь, более двухсот человек, схвачена и расстреляна. Скот угнан. Старики, женщины, дети бежали в горы. Когда мы проходили через аул Несшукай, это было мертвое кладбище; бродили одни лишь голодные собаки. Ни души нигде. Пустые, заброшенные сакли. Те же зверства в аулах Панежукай и Шенджий. Везде, где мы останавливались, мы слышали о грабежах, о насилиях над женщинами, истязаниях и убийствах.
Офицер штаба показывал мне забытую записную книжку какой-то большевистской сестры, бывшей с красными в этих аулах. В каждой строчке сквозил ужас отчаяния от соприкосновения с реальностью революции. Видимо, в ней сохранились еще человеческие чувства. Дрожащею рукой записала она, как ей самой пришлось с револьвером в руках отбивать черкешенок, на которых набросились озверевшие солдаты. Записная книжка эта была брошена при уходе из аула и попала к нам в руки.
Аулы были сплошь разграблены. Куска хлеба нельзя было достать. Голодные раненые бродили, заходя в дома просить у знакомых, нельзя ли чего поесть. А у нас у самих ничего не было. Принесут какой-нибудь жидкий суп, и каждый так и глядит на маленький кусочек говядины, плавающий поверх. Тянули жребий, кому достанется. Сахар раскалывали на четыре части и делили между собой. В аулах мы испытали настоящий голод.
В Панежукае, где у нас была дневка, я уже совсем захворал. Я лежал в комнате с крошечными оконцами, на глиняном полу, подостлав полушубок и укрывшись буркою. Мои спутники куда-то разошлись. Я не слышал их голосов за дверью. Наступали сумерки. Стало еще тусклее, чем днем. Чувство одиночества угнетало меня. Я старался заснуть и не мог. В голове стучало, и чувствовалась боль в висках.
Мысли мелькали бессвязно, искрами вспыхивали и исчезали. Закроешь глаза и видишь, как в кинематографе при быстро вертящейся ленте. И больно от этих мелькающих картин. А оторваться, остановить, нельзя. Иногда что-то увидишь ясно. Мост, доски трясутся. Лошадь оступилась и бьет ногами. Жидкая решетка ее не удержит. Вот-вот мы опрокинемся в реку. И страшно сорваться и упасть. Видишь кузов коляски недалеко от стога сена. Снарядом убило кучера. И вдруг вспоминается баронесса с ее рыжими волосами. Как это глупо. К чему в Кубанском походе какая-то баронесса? В жизни всегда так… бессмыслица… «Животы спасаем» – припоминаются слова Кислякова… Все пропало.
И среди этой путаницы мелькающих мыслей и картин вдруг видишь дым, пожар; отчетливо видишь красные языки пламени. Труп убитого, того малого с обезображенной головой, не похожей на человеческую. Свинья грызет его, как она грызет всякую падаль. И ничего в этом нет ужасного. Это не труп большевика. Вот седенькая бородка… убитый полковник… он двигает руками, он еще жив. Свинья подняла морду. И морда эта вдруг растет и растет, становится огромной. Кровь капает. Видишь маленькие прищуренные глазки. Она насмешливо глядит своими глазками, точно смеется, оскалив зубы. И клубы дыма и дыма застилают все…
Но вот подошла она. Я еще не видел ее, но чувствовал, что это она. Она села в углу в той же позе, как я ее видел у избушки. Это была старая калмычка, вся сморщенная, с трубкою во рту, но это была не кто другая, как она. Губы ее, не выпуская трубки, бормотали какие-то бессвязные слова, но я понимал их смысл. Она была ко всему безучастна, угрюма и глухо бормотала, как бы про себя, все те же слова. Слова эти не были обращены ко мне, но я чувствовал боль от ее укоров, острую боль в висках. «
И нельзя никуда уйти. Красный свет режет глаза тут совсем близко. Лицо старухи склоняется надо мной. Я вижу ее глаза, но глаза эти какие-то другие: не те страшные черные глаза с неподвижным взором. Нет, это глаза другие, и рука, прикасающаяся ко лбу, другая; я чувствую мягкое прикосновение пальцев. «Вы плохо себя чувствуете», – говорит знакомый женский голос, и от звука этого тихого голоса я прихожу в себя. Свет горящей свечи, стоящей рядом на полу, ослепляет меня. Я щурюсь, стараюсь приподняться. «Нет, нет, лежите», – говорит сестра Энгельгардт. Как радостно было мне ее увидеть.
С утра моросил холодный дождь. Туман то густой, облачной пеленой, то прозрачной дымкой обволакивал всю окрестность. Сквозь туман проглядывали темные очертания кривых, изогнутых стволов и сучьев дубняка, темнелся косогор, торчащие на нем кусты, тут и там стога сена. Солнце без лучей, плоское и круглое, краснелось низко над землею. На него можно было прямо глядеть глазами. Лишь ближайшие повозки были видны, лошади и люди, шедшие по сторонам дороги, а далее двигались темные пятна во мглистом тумане. Было холодно и сыро.