И тем самым открывается для бодрствующего сознания опыт традиции – утраченной, но потому и осмысляемой, рассыпавшейся, но потому и могущей быть помысленной в целостности. Опыт консерватизма – в смысле, например, политическом – всегда внешне неудачен, но осуществление и не является тем, что может быть осмыслено в терминах «удачи» или «неудачи»: консерватизм состоятелен в том смысле, что, живя в отчаянии, безнадежным усилием восстанавливает эту самую традицию – он практикует ее, стремясь обрести, – памятуя через постоянное усилие припоминания, бодрствующее сознание.
Россия для Камнева – сама по себе особое «метафизическое место», та реальность, в которую надо вслушиваться, понимать адекватно самой себе – как привилегированное место (возможно, только для нас – но, в конце концов, какая разница; важно, что мы сможем сделать с этим опытом, что он будет значить для нас – и в зависимости от этого явится его объективная ценность: если он останется непомысленным, то для сознания он так и останется пустым материалом, то, что не нашло своего выражения в мысли, что не опознало «своего» языка – не сумело проработать его, сделать его языком сознания, а не пустой фактичности):
«<…> Жить с Россией, оставаться на месте в апокалиптические времена уже является большим делом. Следовать катастрофическому ритму ее бытия без паники и потери себя, внимать ее пугающему облику,
Освобождающий мышление опыт безнадежности – пожалуй, наиболее ценное, что может дать консерватизм как интеллектуальная позиция, и в своей осознанной практической бесполезности консерватизм оказывается наиболее близок истинной философии, по слову Аристотеля – консерватизм свободен от надежды на воплощение и тем самым получает возможность узреть то, что есть перед ним как данность: с этой позиции понятно, что любая реализация будет ложной – но тем самым нет соблазна сделать ставку на доказательство практикой, единственной практикой здесь остается практика понимания.
2.1. Иван Аксаков и вокруг него
Концепция общества, народа и государства Ивана Аксакова (1-я пол. 1860-х гг.)
Русской публицистике как самостоятельной силе выпал краткий век. Собственно, она вся практически без исключения умещается в промежуток с 1856 года до последних лет 1880-х. Герцен, Катков, Самарин, Аксаков, еще несколько имен меньшего общественного влияния, как, при всем различии дарований и интересов, Чичерин и Кошелев. Настоящие, долговременные – такие, которых можно читать и перечитывать, не бросающие слова на ветер, но говорящие «дела ради», тяжело и осязаемо, с мыслью. Очень разные, но каждый из них «о политике» не пишет – он писанием своим политику делает и ради этого, собственно, и пишет. И делает не для другого – он и есть политик, министр или «куда поважнее министра». А дальше – наступила «газета». Грингмут – да, красиво, умно начинал в «Русском обозрении». Там же обстоятельно и со свежими «в правительственном лагере» идеями выступал Тихомиров. Но все это уже «попытка повлиять на власть», никак не власть сама по себе. Некая постоянная «ослышка» – «как бы так сказать, чтобы власть имущие прислушались».