— Если я захочу умереть, то найду способ, как это сделать, невзирая на ваши запреты! — зло усмехнулся Каламатиано.
Петерс вызвал охрану и приказал увести арестованного. Его не обыскивали.
Эпилог
В феврале 19-го морозы стали ослабевать, и однажды Ксенофон Дмитриевич услышал глухой стук капели за окном. Он проснулся и долго вслушивался в этот монотонный стук, означавший перемену в природе. И Серафим, принесший утром кипяток, тоже подтвердил это известие: морозам конец, надо готовиться к теплу. А в конце месяца послышалось и журчание первого ручейка, углы камеры стали понемногу темнеть и оттаивать.
— Весна, видно, будет ранняя, — не обращаясь ни к кому, говорил сам с собой Серафим, потому что ему старший надзиратель сделал замечание: разговаривать с узниками, а тем более со смертниками запрещено. Вот Серафим с ним и не разговаривал, а как бы рассуждал сам с собой. — Снега намело многуще, и если весна будет ранняя да быстрая, значит, будем и с водой, и с урожаем. Хлебца бы надо. А то голод наступит.
Каламатиано молчал. Ему уже хотелось умереть, и весна словно обострила это желание. Его точно выставили на посмешище, пальнув холостыми, а он не смог этого к тому же и выдержать, упал, потерял сознание. Он слышал басистый голос красноармейца, когда его заносили в камеру:
— Чувствительный мужик-то…
Он хотел умереть, потому что ожидание настоящего расстрела тугой петлей сжимало горло, а сквозь щели решетчатого окна уже проникал теплый ветерок, настоянный на запахах пробуждающейся земли, весна дразнила, раззадоривала, твердила о жизни, а надежды на нее не было. Даже Серафим не понимал, почему верхние тянут и не приводят приговор в исполнение.
— Чего зря человека мучить, — наблюдая за Каламатиано, говорил он. — Если назначили такую меру, то ведите да исполняйте. И человеку от этого легче.
В какой-то из дней Ксенофон Дмитриевич вообще отказался от еды, решив умереть сам, но Серафим, понаблюдав за ним, вдруг сказал:
— Исти надо. А то скажут, что я хлеб отбирал да ел. И меня под то же самое подведут. Поэтому ты уж ешь, Сенофон, ради Христа, не ташши меня за собой. Ничем я не провинился ишшо…
И Каламатиано подумал, что Серафим прав, эти «болы», большевики, вполне могут шлепнуть за компанию и охранника, а это ни к чему. И еще: вызовут его на расстрел, а он оголодает и идти не сможет. Тогда его вынесут и так, сидячего, и порешат. А это совсем негоже, чтоб над ним смеялись и потом рассказывали, как на руках грека волокли к стенке. И он стал есть. И через два дня за ним пришли. Уже не было Петерса, пришел незнакомый комиссар в кожаной тужурке, зачитал приговор. Его вывели снова во двор, хотя Серафим рассказывал, что нашли подвальную комнату и там теперь расстреливают. Он глотнул весеннего воздуха, напоминавшего вкус яблока, сам отошел к стене. Снова зазвучала команда «Готовьсь!», солдаты вскинули ружья, Ксенофон Дмитриевич поднял глаза к чистому, безоблачному небу, ощущая предательскую дрожь во всем теле.
Стали подгибаться колени, и он молил Господа только об одном: чтоб он помог ему продержаться эти секунды до залпа, не дал упасть. Наконец зычный голос комиссара гаркнул «Огонь!» и раздался залп.
Но он не упал. Выстоял. И этрт залп был холостым.
Комиссар несколько секунд смотрел на Каламатиано, раздосадованный, что спектакля не получилось, и приказал смертника увести. Каламатиано уже позже узнал, что сразу же после суда было принято решение его не расстреливать, а при случае, не спрашивая, хочет он этого или нет, обменять Ксено-фона Дмитриевича и еще нескольких американцев на что придется: тушенку или гвозди. Того и другого уже не хватало.
Петерс усмехнулся, услышав этот залп. «Надо будет узнать — упал грек или не упал? Скорее всего, опять упал и потерял сознание», — подумал он. Самого Петерса без всяких репетиций расстреляют в 1938-м, обвинив в шпионаже. Стоя в подвале Лубянки, он вдруг вспомнит страшное пророчество, высказанное ему еще при первом расстреле Каламатиано, о том, что его будут судить как преступника, и содрогнется.
Его дочь Мэй, вернувшуюся вместе с матерью из Англии, — к тому времени Яков Христофорович, не разводясь с первой женой, будет женат на другой и откажется признавать их, — схватят на улице в конце 40-го и двенадцать лет беспричинно продержат в тюрьме, а в 1952 году Мэй осудят на десять лет лагерей, где след сс потеряется.