Новость была удивительная. Стрелок вневедомственной охраны Захар Демченко к женщинам тянулся изо всех сил, понимал в них толк, ни одной амурной возможности не упускал, но после последнего развода стал убежденным холостяком. Четвертую по счету жену отдалил от себя три года назад. Она ему не потрафила тем, что была воровкой и лютой матершинницей. Перетаскала из дома все, что могла, вплоть до мужниного исподнего белья. Когда Демченко про нее вспоминал, у него глаза делались, как у филина. Ему было стыдно, что он при своей сноровке так обмишурился. Он вообще всех своих жен поминал недобрым словом, кроме второй, которую взял из бедной крестьянской семьи, и ни разу об этом не пожалел. Дом, ребенок, муж — вот были ее святыни. Все остальное, в том числе секс, мало ее занимало. За Демченко она так ухаживала, так его холила, словно он был самым роскошным ее приобретением на беспечной ярмарке жизни. А уж какие пекла пироги, как до блеска вылизывала квартиру — лучше не вспоминать. Только однажды у нее случился непонятный срыв. С крутого похмелья Демченко стрельнул у нее червонец, сбегал в магазин, отоварился бормотухой, с удобством расположился на кухне, порезал огурчиков, сальца и в предвкушении первого глотка почему-то замешкался, склонясь над стаканом. В этот момент доселе смирная и уважительная женушка подкралась сзади и, ни слова не говоря, звезданула его чем-то тяжелым по затылку. После он установил, что удар был нанесен чугунной сковородкой, в которой она собиралась пожарить ему яичницу. Демченко ткнулся мордой в стол, ненадолго очумел, а когда опамятовался, то обнаружил, что краями стакана, как бритвой, подсек себе верхнюю губу, а также лбом разрушил тарелку с огурчиками. Жена с жалобными воплями носилась по квартире, ища йод, бинты. Горько причитая, она перевязала мужу голову и своей рукой налила ему винца в новый стакан. Он милостиво принял ее заботы, легко простил ей безобразную выходку, но вскоре ее разлюбил. Он стал ее побаиваться и покрывался холодной испариной по ночам, когда обнаруживал ее под боком. И как женщину он ее уже не воспринимал: в ответ на энергичные, повинные заигрывания лишь обиженно поскуливал. Расстались они без взаимных претензий, но как бы понарошку, как и жили. Однако впоследствии, при сравнении с четвертой женой, воровкой и алкоголичкой, вторая жена стала вспоминаться как хозяйка вожделенного, утерянного райского сада. Подумаешь, шваркнула сковородкой. Разве у мужчин не бывает невротических оказий. Зато… На воровке и матерщиннице он женился, вероятно, на фоне слаботекущей белой горячки, другого объяснения не было. Эта дама и выглядела соответственно своей натуре: слюнявая, с выбитыми передними зубами, с невнятной речью. Прозрев, Демченко начал у нее допытываться, каким зельем она его опоила и наяву ли они сочетались законным браком или продолжает ему сниться мерзкий, кошмарный сон? Пьянющая сорокалетняя деваха, слушая его нытье, хохотала, как безумная, и однажды от смеха выронила из-под юбки пакет с мужниными кроссовками, приготовленными к выносу. Это был единственный раз, когда он поймал ее за руку, но тут же она его уверила, что собралась в кроссовках пробежаться до магазина и обратно, только и всего. За полгода совместной жизни, пока она растаскивала имущество, он верил в самую нелепую чепуху, которую матерщинница навешивала ему на уши. Может быть, она была ведьмой. По утрам; с натугой разлепив веки, она следила за ним чудным взглядом, где полыхал багрянец портвейна; под этим прицельным взглядом матерый ходок Демченко терял всякое присутствие духа, уповая лишь на то, что должен быть и для этой страшной бабы какой-нибудь исход. Так и получилось. Однажды алкоголичка попросту не вернулась вечером в опустевшую обитель, где из мебели осталась стоять у стенки железная солдатская кровать Демченко, которую он догадался прикрутить болтами к полу. С тех пор Демченко считал себя разведенным. Он заново накопил кое-какого барахлишка, попивал винцо и благоденствовал. Но не утратил роковой тяги к женщинам.