В мире есть два города, где больше нельзя купить то, к чему люди стремятся сильнее всего. Не счастье и не любовь, которые никогда не входили в триаду товар – деньги – товар, а пространство. Как бы богат я ни был, я не могу купить то, чего не существует. Сады застроили уже давно. Большие квартиры разделили. Дома, если сможете себе такой достать, – с двориками, если вам повезет. Дворик этот больше подходит многоэтажной трущобе – тесное сырое место, за которое было бы стыдно ткачу девятнадцатого века, куда китайский крестьянин выплескивал бы помои. Вот все, что может позволить себе миллионер в Токио и Нью-Йорке.
Сознаюсь: у меня к земле страсть. Аспидно-зеленые вересковые пустоши моего детства – география моей души. Трудно смириться, что душа моя теперь стала Национальным Парком. То, что было диким, стало ручным. Там, где не ступала ни одна нога, проложены живописные дорожки, декорированные желудями. Дубов в округе нет. Зато на каждые десять миль – по кафе и туалету. По требованию – прогулки на пони, чтобы все могли открыть для себя свободу того, что некогда было природой. Почему все это должно доставаться только сельским жителям? У нас демократия.
Разумеется, ее нужно усовершенствовать – не демократию, природу. Она слишком ухабиста и дика для семейного автомобиля. Естественно, на пикнике детишкам требуется регулярная инъекция кока-колы, а за ней – поход в туалет. Не присаживаться же им на корточки в кустах. Чернику и орешник нужно выкорчевать: могут оказаться ядовитыми и не соответствуют законам ЕЭС о гигиене пищевых продуктов. Эти восхитительные ручейки, такие изящные на открытках, необходимо огородить, иначе страховые компании подадут на местные власти в суд. Травы здесь много, но поскольку овец вывезли, дабы не мешали доступу к местам общественного пользования, она слишком разрослась, и ее следует четырежды в год опрыскивать химикатами из бака под брюхом «Сессны». Волноваться из-за химикатов не нужно, поскольку в отличие от черники и орехов, дикой сливы и шиповника химикалии совершенно безопасны.
Я советую ни в коем случае не сходить с тропинок, ведущих к дантову спуску от автостоянок к туалетам, сувенирным киоскам и краеведческому музею. Вот идет он, демократический человек в своем нейлоновом чехле и флуоресцентной непромокаемой куртке. Городские ученые пока не придумали, как усовершенствовать погоду в Национальных Парках.
Вспыхивает, как зайчики на щите. Солнце на нешлифованном сланце, оттертом до блеска. Земля мерцает скалами из мелкозернистого глинистого сланца, и здесь он не пурпурный, не серый, а зеленый – блеск живого камня.
Скалы взывают. Кость сланца под зелеными одеждами, мох мягкий, как шкурка крота, плотный, как молескин. Земля ребриста от яркого камня, что навязывает свой цвет почве, траве, жесткоязыким овцам. Овцы стоят изваяниями холмов, исторгнутые, не изготовленные – исторгнутые своей собственной землей, глубокой, вспоротой карьерами и шахтами, самые недра которой пробурены остроконечными крышами домиков, пробившихся на склонах. Камень и сланец связывают поколения с землей и друг с другом.
У торфяника дорога узка. Словно струйка дыма из трубы одинокого домика. Издали кажется, что у дороги – какой-то безумный вывих, и перспектива закидывает ее в небо, к дыму, который продолжает асфальтовое шоссе своей лентой углерода, по которой можно путешествовать в облаках.
Так много лет я правил свой путь по этой дороге: смиренье раннего детства, страданья начальной школы, мрачное отрочество, даже какая-то мужская гордость, когда мои ботинки звенели радостью студента-медика. Слева – ниспадающие изгибы долины, справа – заросшие вереском высоты.
Погода меняет пустошь. При свежем солнце и легком ветерке красная трава колышется, как море Моисея; травяные волны расходятся передо мной и снова смыкаются гладкими гребнями. В такие дни вздымается сама твердь холмов. Склоняются деревья, склоняется земля под ними, в движенье – всё, в покое – только я. Кролик убегает в лес.
Не по меланхоличности ль своей натуры, однако, я больше люблю пустоши раскисшие, с которых весь цвет смыло аспидным дождем сквозь прохудившуюся крышу неба по грифельной доске земли? В такие дни дома в долине испаряются, остается лишь доблестный дымовой сигнал, восстающий над туманом странным столпом. Овцы не обращают на дождь внимания, а он обесцвечивает холмы. Смытая зелень выщелачивается в ручьи, и те бегут, не бледные, а пенистые и зловещие, по черным блестящим камням. Там, где отражению на выручку приходят деревья, вода изводится от зеленоглазой зависти и скользит по камням, как змея. Я часто ходил извилистым путем ручья, пока он не бросался с обрыва – пожизненное самоубийство и возрождение в глубоком пруду на дне.