Лейхтвейс, не теряя времени, моментально разрезал ножом веревки, связывающие Гунду. Освободившись от них, девушка вскочила и вытащила платок, вложенный ей в рот. Разбойник стоял неподвижно. Вопль и крики несчастной матери тронули его сердце; он уже раскаивался в том, что убил контрабандиста, в чем невозможно было сомневаться. Гаральд боролся со смертью. Кровь безостановочно лилась из глубокой раны на груди. Его молодое тело корчилось в жестоких судорогах, черты лица перекосились, и глаза вышли из орбит. Лейхтвейс попытался спасти несчастного, пытаясь остановить кровь и перевязать рану, что он умел делать в совершенстве. Он готов был ухаживать за человеком, которого только что смертельно ранил, и приложить все старания, чтобы спасти его жизнь. Нагнувшись к Лукреции, стоявшей на коленях перед умирающим Гаральдом, он ласково сказал ей:
— Отодвинься немного, я хочу попробовать помочь твоему сыну, насколько хватит моих слабых сил. Может быть, его еще можно спасти, но только я должен осмотреть рану. Поскорей принеси кусок полотна. Есть ли у тебя арника?
Лукреция медленно поднялась. С застывшими чертами и широко раскрытыми глазами смотрела она с минуту молча на лицо Лейхтвейса. Вдруг углы ее бледного рта странно задрожали, и, вся охваченная волнением, она закрыла лицо руками, не двигаясь с места.
— Не теряй же времени! — крикнул ей разбойник. — Разве ты не видишь, что твой сын истекает кровью? Может быть, еще можно спасти эту дорогую тебе жизнь.
— Вот мой носовой платок, — обратилась Гунда к Лейхтвейсу, протягивая ему тоненький, обшитый кружевом платочек. — Приложите его к ране, чтобы остановить кровь, а я из моей полотняной юбки нарву бинтов… сделайте перевязку. Только скорей… ради Бога, скорей, а то будет поздно.
Но Лукреция вскочила, как дикий зверь, с яростью отбросив платок, который протягивала молодая девушка.
— Слушайте, — кричала она, — пусть никто из вас не смеет тревожить его! Вы его убили, и никакие силы мира не спасут его. Что вы так смотрите на меня, лицемеры? Не думаете ли вы, что я верю вашему сочувствию? Ха, ха, ха! Разве вы люди? Разве вам знакомо сострадание? Нет, смертные не знают милосердия; они умеют только уничтожать, разрушать, убивать. В их воле и в их власти только мучить и терзать своих ближних. Уходите. Не отравляйте своим присутствием последние минуты умирающего… оставьте меня одну с моим сыном. Долгие годы жили мы здесь с ним, и хотя он был отверженный людьми контрабандист, но этот человек был лучше миллионов праведников. Он боготворил свою мать.
При этих словах Лукреция снова, рыдая, бросилась к Гаральду, который сделал слабое движение, чтобы обнять мать.
— Пойдемте отсюда, — шепнула Гунда Лейхтвейсу. — Вы видите, несчастного уже нельзя спасти, его собственная мать противится этой попытке. При этом мне кажется, что в этом ущелье не совсем безопасно. И без того вы уже рисковали из-за меня своей жизнью, неужели же вы хотите лишиться ее?
— Я не могу выносить ее отчаяния, — пробормотал Лейхтвейс. — О, как глубоко я раскаиваюсь, что убил его!.. Никогда в жизни мне не было так больно видеть павшего от моей руки.
— Но вы действовали, защищая собственную жизнь. Он стрелял в вас три раза и мог точно так же вас убить! Нет, вы не должны ни в чем обвинять себя, и вы поступили, как поступил бы всякий на вашем месте.
Гунда протянула руку разбойнику, но тот быстро отдернул свою, проговорив:
— Нет… Нет, сударыня. Не касайтесь меня, раз не знаете, с кем имеете дело… не знаете, кто вас спас.
В это время Лукреция пристально всматривалась в Лейхтвейса, и на ее лице, залитом слезами, как ранее, отразилось безграничное изумление. Нагнувшись над Гаральдом, она пробормотала хриплым голосом и так тихо, что никто не мог услышать ее:
— Не с ума я ли схожу? Этот голос… Я не могу ненавидеть убийцу моего сына, когда слышу его. Этот голос… Ах, как часто он раздавался в моих ушах в счастливые дни моей жизни. Тогда он говорил мне о любви, о преданности, о вещах, милых и дорогих девическому сердцу. А сегодня… сегодня я слышу этот голос из уст человека, отнявшего у меня единственное и последнее, что оставила мне жалкая жизнь… Нет, нет, горе лишает меня рассудка…
Подняв голову, она увидела нагнувшегося к ней Лейхтвейса.
— Вы бедны, добрая женщина, — сказал он, — я отнял у вас кормильца, но я не мог поступить иначе — это было не убийство, а самозащита. Но так как теперь вы лишились опоры вашей старости, я буду заботиться о вас. Вы не должны нуждаться, и хотя я не могу вернуть дорогую вам жизнь, но, по крайней мере, избавлю вас от мелких житейских забот. Возьмите этот кошелек, он наполнен золотом. Это все, что я могу сделать для вас в настоящую минуту; когда же вы потратите эти деньги, я пришлю вам новую сумму. Клянусь вам, несчастная, достойная сожаления мать, что до последнего вашего вздоха вы не будете нуждаться. Чтобы доказать, как серьезно и добросовестно я отношусь к принятой на себя обязанности, я скажу вам свое имя: Меня зовут Генрих Антон Лейхтвейс.