— Прекрасное рассуждение! Достойное, чтоб Родернод тому поверил. Ах! ежели земля рождает чудовищ, то тебе одному предоставлена слава не только идти по следам их, — сравняться с ними, — но даже превзойти их в лютости! — Средство сделаться добродетельным есть то, когда мы стремимся к славе; я не скажу о порочном, но о знаменитом убийце! Итак, человечество будет для тебя всегда чуждо! Ты навсегда погряз в злодеяниях! Твое снисхождение ко мне есть только хитрость, твой разговор одно притворство. Всякий раз, полагаясь на согласие твоего сердца, я вижу ясно, что тщетно проходит время, употребляемое мною, дабы извлечь тебя из ужасной пропасти, которая тебе столько нравится и в которой ты находишь безопасное для себя убежище! Ты своими насмешливыми ответами подтверждаешь чувство, пристойное, по моему мнению, одним убийцам, — чувство такое, что когда уже однажды вселится гибельная склонность, им управляющая, то почти уже невозможно внимать спасительному гласу зовущего нас на путь истины. Усилия, употребляемые в сем случае благородною душою, всегда почти тщетны. Не изыскивая средств уверить тебя в моей ревности, я хочу просто сказать тебе предвещание, в котором справедливая казнь тебя скоро уверит. Придет время, когда горесть твоя никого не тронет, и твое раскаяние будет очень поздно.
Высочайшее Существо, утомленное ужасными злодеяниями, совершенными в сем мрачном жилище, излиет на тебя гнев Свой; ты испустишь дух среди палачей, тщетно будешь изрыгать страшные проклятия.
— Не говори ничего мне более: ты хочешь устрашить меня казнью. Мое мужество истребило всякий ужас из моего сердца; ни страх, ни боязнь не могут овладеть им; я хочу жить по своему, оставь меня. Если бы твоя душа была неколебима, если б ты имел довольно твердости, я склонил бы тебя жить с нами — и принудил бы дать клятву никогда нас не оставлять. Ты участвовал бы в моих добычах и был мне равным; веселая жизнь, какую мы здесь проводим, как ты видишь, нимало не презрительна и имеет свои приятности. Если ты обещаешь, как честный человек, храбро вспомоществовать мне во всех предприятиях, то я в самую эту минуту разорву твои оковы.
— Злодей, что дерзаешь ты мне предлагать — мне, который клянет жизнь твою, который содрогается от ужасных злодеяний? Ты с толикою наглостию предлагаешь мне погубить честь мою — покрыть себя вечным поношением, чтобы спасти остаток жизни, которую я презираю! Нет, нет, я не произнесу клятвы, принуждающей сохранять ненарушимо сие гнусное обещание, противное честности.
Я знаю, что, нарушив свою клятву, мог бы легко обмануть тебя и освободиться из сей темницы. Мои уста в пятьдесят лет не произносили никакой лжи; и хотя в сих обстоятельствах, в которые приведен я судьбою, клятвопреступление могло бы быть простительно, но я лучше умру, нежели соглашусь нарушить правду: Горбак никогда не лгал, он никогда не думал изменить своей честности и подражать тебе.
— Горбак! Небо! что я слышу? Это твое имя? Ты ли сын того Горбака, который славился по всей Германии, который чрез тридцать лет наслаждался благодарностию своего отечества, которой женат был на сестре моей матери? Ты мне родственник, — я нашел своего двоюродного брата!
— Так, я сын славного Горбака, я хвалюсь этим, но тебя не признаю за родственника, я вижу разбойника: поди, несчастный, право! тебе приличнее говорить о чести и славе.
— Слушай, брат, как скоро я тебя увидел, я почувствовал к тебе сожаление; мое сердце не обманулось — обними меня без околичностей.
— Удались, я ненавижу, я гнушаюсь злодеяниями, хотя ты и брат мне, — но я лучше желаю от тебя смерти, нежели дружества.
Но что меня более всего поражает, приносит душе моей смертельный удар, это страдания сей любезной дочери моего друга, подверженной опасности каждый час быть умерщвленной твоими сообщниками. Если еще последняя искра сожаления не погасла в сердце твоем, — если милосердие может хотя несколько проникнуть в душу твою: то не именем Бога, которого я призываю и которого ты поносишь столь ужасно, не именем человечества, которое ты оскорбляешь, — которого законы ты презрительно попираешь ногами, — но заклинаю тебя красотою, к которой имеешь ты еще некоторое уважение, освободи сию нещастную от оков, гнетущих нежное ее тело.
— Не беспокойся об ней; она смирна, как овечка. Если она охотно заплатит за любовь мою своими прелестями, то я прозакладую голову за ее вольность.
— Как! подлый развратитель! ты хочешь…
— Нет, я хочу заслужишь ее любовь и потом ее освободить. Я запретил моим людям не делать ей никакого вреда.
— Никакого вреда! Вот гроб, которой заключает ее живую.