Гришевич так и не сумел разобраться, зачем ему это нужно. И не потому, entre autres, что не задавался вопросом — невозможно доверять человеку, которого не понимаешь. От графья имелась определённая польза, и не одного лишь психологического свойства (в том смысле, что пред титулом многие трепетали безо всяких кулаков). Кулаками своими он махал пока без особенного толку, но была в нём отчаянность — желание буянить, как у самых пропащих портовых, а от такой отчаянности и люди посерьёзней зачастую предпочтут шарахнуться и откупиться. О своей графской жизни Метелин не распространялся, Гришевича слушался; денег не предлагал, но и себе доли не требовал. Пожалуй, по-своему Гришевич его даже уважал — как раз за отчаянность, упрямство и за то, что не носился со своей родословной, не боялся позорить фамилию и, кажется, не боялся и самого Гришевича.
Вне общины повиновение
Собрав дневную подать, Гришевич, Плеть и Метелин вышагивали в сторону «Уголий». Сам Гришевич пьянку не переносил на дух — только мозги себе пудрить, а толку никакого. Но графьё надраться любило, да и Плеть иногда прикладывался, так что он не спорил. И потом, в кабаках задор и вечный праздник, девки красивые пиво разносят. И послушать сыщется, и поговорить. Да и можно ли вообще прожить жизнь так, чтобы ни в один кабак ни разу не заглянуть? На нежелание Гришевича заказывать себе алкоголь владельцы постоянно смотрели с иронией, но и с облегчением: из-за роста и общей мелкотравчатости выглядел он наверняка младше своих лет. Не то что двухметровый тавр или аристократ, которому не откажешь, а то ещё выкупит твоё заведение да сожжёт к лешему.
А Метелин и на промежуточный этап не станет тратиться.
Поэтому, добравшись до «Уголий» — кабака злачного, недорогого, но уже на самой границе Людского района, а потому приличного, — Гришевич уселся на лавку, купил себе газовой воды и приготовился отдыхать.
Отдыха не случилось.
Молча опрокинув в себя кружку пива и треснув ей о стол так, что тот чуть не проломился, Метелин уставился на Гришевича своим прямым — даже злобным — взглядом.
— Недостаточно, — не слишком внятно брякнул он.
— Чего? — поднял брови Гришевич.
— Недостаточно, — повторил Метелин и немедленно перешёл к уже заготовленной водке; помолчав, изрёк: — Скажи, брат, тебе студентов на деньги обирать не тесно?
Брови Гришевича от этого уползли совсем уж далеко.
— Во-первых, курочка по зёрнышку, grain `a grain. Во-вторых, какой я тебе брат!
Как ни странно, Метелин таким ответом вроде как удовлетворился; напиться он ещё не успел (никто не напивается
— Знаешь, брат, что в жизни самое страшное? Самое страшное — это когда всё можно.
— Нет, — неожиданно подал голос Плеть. — Страшно, когда ничего нельзя.
— Да это одно и то же, — нетерпеливо мотнул головой Метелин. — Главное — что границы нет, рамок нет. Либо ты в клетке, и ничего кроме клетки, либо вообще ничего — пустота. И не на что опереться.
— По-моему, у тебя просто зажратые представления о жизни, — хмыкнул Гришевич. — Совсем одурел от безнаказанности? Префекту про тебя сообщить?
— Нет, — качнул папиросой Метелин, — недостаточно. Всё — недостаточно. Вот скажи, чего тебе от жизни надо?
— Выбиться в люди.
— В люди… А что там, в людях?
— А всё, — улыбнулся Гришевич. — Деньги. Слава. Девки. Возможность не просто сгинуть во тьму, а оставить после себя, tu entends, след.
— След… — Метелин смотрел в сторону. — Вот знаешь, аристократам полагается непременно заводить
— Уж побольше твоего, — отрезал тот.
Это у графья спрашивать надо, что он о служении знает. Не далее как пару недель тому назад Метелин в щепки разнёс всю мебель в одном кабаке — в другом, не в «Угольях». И никто ему ничего не сказал — вроде бы и рассчитаться не потребовали, а если потребовали, то папашу, а не самого Метелина. В Городской совет, по крайней мере, не жаловались. Нет, Гришевичу хватало трезвости догадаться, что не всякому аристократу жизнь сладка и что он, может, предпочёл бы крушению лавок и столов другие прелести — у кого что болит, тот о том и плачется. Но ведь надо же мыслить шире, надо же видеть, что каждому что-то даётся, а что-то и отнимается, и если тебе досталось от природы право безнаказанно крушить мебель, то и пользуйся им с умом!
— Ты своего отца любишь? — спросил вдруг Плеть. Гришевич на него обернулся, но грубое таврское лицо осталось совершенно бесстрастным. А вот Метелина аж всего перекосило, будто ему не вопрос человеческий задали, а опять шпорами по рёбрам проехались. Даже будто б хуже, чем шпорами.
— Что за хамский интерес, — огрызнулся он.