«Не время учиться», — вспомнил бы, краснея, Тимофей Ивин. И до того это было бы невпопад, что тут бы и выдал он себя с концами — со всеми отнюдь не блистательными мыслями, разбегающимися в стороны, с тягой наговорить глупостей просто за проявленное беспокойство, с подкашивающимися, леший их, коленями.
Твирин ни в чём таком не сознавался и потому чувствовал себя свободным, ничем сему пьяному адепту житейской мудрости не обязанным.
— Мы обсуждаем конкретное действие, которое, к тому же, состоится с минуты на минуту — вот только сообщат о готовности противника, и я отправлюсь на никому не нужные переговоры, которые, согласно нашему бессовестному плану, не принесут ни малейшего результата. Досужие размышления о том, что можно было бы сделать раньше, положению не помогут. Решат убить — пожалуйста, я сам виноват.
— Ты хочешь, чтобы тебя убили?
Твирин бы до ответа не снизошёл, но Тимофей Ивин брякнул с нелепым, неуклюжим вызовом:
— Да.
Они оба хотели закончить то, что началось из-за расстрела графа Тепловодищева, казалось — верного, казалось — единственно уместного, казалось — необходимого Охране Петерберга в качестве последнего подтверждения неприкосновенности её достоинства. А оказалось — притащившего под стены казарм братоубийственную войну, в коей проблема достоинства уже не встаёт.
Они оба — и Твирин, и Тимофей Ивин — хотели расплатиться за чуткость к моменту, которая обернулась фантастической, почти что неправдоподобной слепотой к последствиям.
Только Тимофей Ивин ещё хотел, чтобы его горячо разубеждали.
— Дурак! Ты меня совсем не слышал? Дур-рак… Проклятый безответственный осёл. И зачем я только… этого… отговаривал! — в сердцах сплюнул Хикеракли и вдруг лукаво прищурился: — Э-э-э, думаешь, поймал? Меня не проведёшь, знаю я ваши, так сказать, коварства. Не можешь ты такого хотеть, потому как нельзя хотеть, чего не знаешь, а тебя чай пока ни разу не убивали… ежели не на бумаге. Вот и скажи мне, Тимка: что ты
И
— Выкурить вторую папиросу, — криво улыбнулся Твирин. — Папиросы я в самом деле знаю, а следовательно, могу хотеть.
И, пожалуй, уточнить, не надоело ли Хикеракли задавать один и тот же вопрос, впервые прозвучавший не то в сентябре, не то в октябре.
Хикеракли в раздражении сам полез за чем-то в карманы, когда из коридора донёсся сапожный гром, смысл которого был ясен и без воспоследовавшего рапорта.
— Командование армии противника предлагает переговоры в зоне видимости обеих сторон. Кого прикажете в сопровождение?
— Никого. Передайте по внутреннему радиоканалу, что я выхожу, — отозвался Твирин и ощутил, что сам способен покраснеть не хуже Тимофея Ивина.
Колени у него подкашиваются, выдумал тоже. Знало бы командование армии противника, кому переговоры предлагает — сдалось бы без всяких тяжеловесных симфоний. Из одной лишь невозможности разумом постичь такое несоответствие: осада, угроза братоубийственной войны — и колени эти.
Вот какие речи надо было на ленту магнитную записывать!
Дверь, по счастью, закрылась, не требуя дополнительных окриков.
— Ты возьмёшь с собой в качестве охраны двух солдат, — спокойно и непривычно твёрдо заявил Хикеракли.
Твирин подавился только что прикуренной второй папиросой.
— А ещё господина Скопцова и господина За’Бэя, ценящих всякую человечью жизнь без разбора. Пусть спасут меня силой своего гуманизма. Тебя тоже взять?
— Если рядом с тобой будут стоять солдаты Охраны Петерберга — и не абы какие, Тимка, а чтоб верные! — если они будут рядом с тобой стоять, в тебя не смогут выстрелить со стороны Петерберга, — Хикеракли деловито нахмурился. — А если не будут, кто там разглядит, со спины дырочка проковырялась али с лица?
От незваной хикераклиевской уверенности, от оставленных Тимофею Ивину воспоминаний, как это вообще бывает, когда тобой распоряжаются и за тебя решают, Твирина взяла оторопь.
Хикеракли ругнулся под нос, и стало вдруг очевидно, что и пьяным он не был вовсе, и в кабинете ждал именно ради этого решения-распоряжения, и отступить он не отступит — исхитрится как-нибудь, твиринским именем солдатам прикажет сопровождать, а они и поверят.