– Я кое-что не сказал тебе о Баркусе, брат! – крикнула тварь, бросаясь на него с занесенной секирой. – Когда вы тренировались вместе, я всегда заставлял его поддаваться!
Ваэлин перекатился на бок, секира вонзилась в песок, он извернулся, целясь ногой в висок твари, взметнулся на ноги, когда та встряхнулась после удара и замахнулась снова. Секира рассекла лишь воздух: Ваэлин нырнул под лезвие, подкатился ближе, вырвал из груди торчащий в ней кинжал, ударил еще раз и отшатнулся. Лезвие просвистело в дюйме от его лица.
Тварь, бывшая Баркусом, уставилась на него, ошеломленная, застывшая. От ожогов валил дым, из покалеченной руки на песок текла кровь. Тварь выронила секиру, здоровая рука вскинулась к стремительно расползающемуся темному пятну на безрукавке. Тварь посмотрела на густую кровь, испачкавшую ладонь, и медленно повалилась на колени.
Ваэлин прошел мимо и выдернул из песка секиру. От прикосновения к ней его передернуло от отвращения. «Не потому ли я ее всегда терпеть не мог? Потому что ее конечной целью было вот это?»
– Молодец, брат.
Тварь, бывшая Баркусом, обнажила окровавленные зубы в ухмылке, исполненной безграничной злобы.
– Быть может, в следующий раз, когда тебе придется меня убивать, у меня будет лицо человека, которого ты любишь еще сильнее!
Топор был легок, неестественно легок и издал лишь легчайший шорох, когда Ваэлин рубанул им с размаху. Кожу и кости он рассек так же легко, как воздух. Голова того, что некогда было его братом, покатилась по песку и замерла неподвижно.
Ваэлин отшвырнул секиру и выволок Меченого из потухающих углей костра. Присыпал песком дымящиеся ожоги, порвал рубаху, чтобы зажать глубокие рубленые раны в боку. Пес скулил, вяло лизал руку Ваэлина.
– Прости меня, дурацкая собака… – он обнаружил, что в глазах мутится от слез и голос срывается от рыданий. – Прости меня…
Он похоронил их по отдельности. Почему-то так казалось правильным. Никаких слов по Баркусу он говорить не стал, зная, что брат его умер много лет назад – и, в любом случае, он теперь не был уверен, что сможет их произнести, не чувствуя себя лжецом. Когда взошло солнце, он взял секиру и пошел к морю. Начинался утренний прилив, со стороны мыса с ревом накатывали волны. Он помахал секирой и с изумлением обнаружил, что всякое отвращение к ней исчезло. Какая бы Темная скверна в ней ни таилась, она как будто развеялась со смертью человека, который ее изготовил. Железка и железка. Великолепно сделанная, сверкающая на солнце, и все-таки всего лишь железка. Ваэлин изо всех сил зашвырнул ее подальше в море и проводил ее взглядом: она несколько раз кувыркнулась в воздухе, пуская солнечные блики, и с негромким всплеском скрылась в волнах.
Он искупался в море, вернулся к своему временному лагерю, спрятал, как мог, пятна крови, вышел на дорогу и зашагал обратно к Линешу. Примерно через час он пришел в оговоренное место. В пустыне быстро становилось жарко. Он выбрал место возле дорожного столба, сел и стал ждать.
Пока он там сидел, песнь крови зазвучала снова. Теперь мелодия была новой и куда более мощной и чистой, чем прежде. Думая о том и об этом, Ваэлин обнаружил, что музыка меняется: когда он вспоминал, как скулил перед смертью Меченый, она становилась скорбной, когда заново переживал бой с тварью, бывшей Баркусом, – торжественной и величественной, а вместе с музыкой являлись образы, звуки, чувства, которые явно принадлежали не ему. И Ваэлин понял, что впервые в жизни по-настоящему овладел своей песнью. Он наконец-то научился петь.
Где-то в месте, которое не было местом, нечто вопило, умоляя о пощаде незримую руку, которая карала безграничной болью, не тревожимая ни милостью, ни злобой.
Далеко на севере, во дворце, молодая женщина составляла приветственную речь, которой ей предстояло встретить своего брата по его возвращении, тщательно продуманную речь, с умело выверенным соотношением скорби, соболезнований и преданности. Удовлетворившись написанным, она отложила перо, попросила фрейлину принести какого-то кушанья и, убедившись, что осталась одна, спрятала безупречное лицо в ладонях и разрыдалась.
На западе еще одна молодая женщина смотрела на бескрайнее море, не желая плакать. В руке она сжимала две дощечки, завернутые в шелковый платок с замысловатым узором. Под нею море билось о корпус корабля, в воздух взлетали клочья пены. У нее чесались руки выкинуть сверток за борт, в ней кипел гнев, мучительная боль, от которой никак нельзя было избавиться, внушала ей ненавистные мысли. Жажда мести была чем-то ей недоступным, она никогда прежде ее не испытывала. За спиной раздался страдальческий вопль. Она обернулась и увидела матроса: он упал с мачты и теперь катался по палубе, хватаясь за сломанную ногу, и отчаянно бранился на языке, которого она не знала.
– А ну, лежи смирно! – приказала она, подбежав к нему, и сунула дощечки вместе с платком в складки своего плаща.