— Я всегда думал, что бог помогает тому, кто честно трудится. А вот зачем он помогает тому, кто, будучи в здравом уме и полной силе, не желает трудиться, — это выше моего разумения. Но вы-то лучше, чем я, разбираетесь в таких вещах.
— Что я могу знать? Пути господни неисповедимы. Нет, когда мне пришлось заколоть Драупнира…
Старик вздрагивает.
— Как заколоть? Это невозможно, черт побери! Трехлетнего барана, да еще с такой родословной!
— К сожалению, это правда, милый Ингимюндур, — грустно отвечает пастор. — Мой грех, знаю, но я не мог допустить, чтобы этот баран достался первому попавшемуся. Наверно, виновато мое высокомерие, но я не продал его, нет, я заколол его осенью перед самым отъездом.
Они замолкают на некоторое время, старик размышляет над словами пастора.
— Нет, отец Бьёдноульфюр, я не заколол бы такого барана. Вы только подумайте, какое от него пошло бы потомство! Нет, я не заколол бы его. Каждая тварь имеет право на жизнь.
— Вы лучше меня, милый Ингимюндур. Но отдать Драупнира пастору Тоураринну было выше моих сил.
— Нельзя сказать, чтобы он плохо относился к животным, хотя дело у него и не ладилось. Просто он ни черта не смыслил в овцах. Я не осуждаю вас за то, что вы не смогли отдать Драупнира пастору Тоураринну, он запустил вконец все хозяйство, а потом в один прекрасный день взял да и сбежал. Он ведь был совсем юнец. С тех пор там один юнец сменяет другого, никто даже года не продержался. Поэтому люди и не понимают их, хотя, конечно, они несут нам слово божье. Как вы думаете, отец Бьёдноульфюр?
— Слово божье… предположим, что это так, — задумчиво отвечает пастор. — А что думает моя паства?
— Чудно как-то, не похоже их слово божье на то, что мы привыкли слышать от вас, отец Бьёдноульфюр. Как можно позволять этим мальчишкам, которые у овцы не отличают задницу от головы, я уж не говорю о том, что они косу и в руках не держали, как можно позволять им читать надгробное слово над покойником? Да об этом и подумать-то страшно. Это все равно что видеть небо только в облаках да в тумане. Нет, это не то божье слово, что мы слышали от вас или от покойного отца Оулавюра. И я рад, что надгробное слово над моей Мангой прочли именно вы.
Старик уже позабыл про барана Драупнира, и пастор тоже. В бутылке еще осталась капля, самое лучшее прикончить ее, это согревает кровь и помогает нести бремя памяти.
— Значит, вы теперь здесь живете? — говорит пастор Бьёдноульфюр, пока старик рукой, которая вдруг обрела прежнюю твердость, разливает по чашкам содержимое бутылки.
— Нет, хочу вернуться домой, думал ехать завтра. Да вот Нонни, сын, просит, чтобы я дождался троицы и поехал вместе с ними. Характер человека не меняется, хотя тело и дряхлеет. Надеюсь, что еще застану окот. Ну, а вы, отец Бьёдноульфюр, живете у дочери? Если не ошибаюсь, вы тогда к ней уехали?
— Да… но теперь я живу не с ней. У нее стало тесно, дети выросли, каждому нужна своя комната. Когда под одной крышей, милый Ингимюндур, собираются и молодость и старость, хорошего не жди.
— Так вы переехали к сыну Магнусу? Кажется, он был оптовиком?
— Жил я и у него, — грустно говорит пастор. — А вот теперь перебрался в богадельню.
Наступает долгое молчание, слышен лишь звон чашек. Старику нечего сказать, богадельня — это для нищих, для людей, которые никогда не имели особого значения, скорей уж для таких, как он, а если даже пастору Бьёдноульфюру, у которого такие замечательные дети…
— Мне не хотелось ехать к Эйрикюру, — говорит наконец пастор, он будто скинул тяжелую ношу, в его глазах затеплилась улыбка и растеклась по морщинам, залив все лицо. — Я сам так распорядился. Мне там нравится. Очень удобно для одряхлевшего человека, все-таки свой угол. И раз уж я все равно оставил приход…
Глаза стариков встречаются в грустном взаимопонимании.
— Давай устроимся поудобней. Чудесный диван! — Он говорит издалека и смотрит на нее издалека.
Свава наполняет рюмки и молча садится, у нее еще не прошла досада, вызванная неудачным приходом пастора к самому кофе. Она-то предвкушала, как предстанет перед Хидди невозмутимой, уверенной в себе хозяйкой дома. Покажет, как она выросла с тех пор, когда они играли в детстве и дурачились в юности. Щегольнет перед старым другом, только что вернувшимся из-за границы. Выпьет невозмутимо за его здоровье, пока служанка готовит кофе, вспомнит детские игры, может быть, немного посмеется над тем, какими глупыми они были когда-то, послушает, как он разносит на все корки мир, самого себя, мещанство и вообще все, что другим людям кажется о’кей. Она знает, что, когда она возбуждена, с нее не сводят глаз, к ней прислушиваются, оглядываются, если она выходит из комнаты, восхищаются ее легкой походкой и жизнерадостностью. Но из-за этих стариков, которым понадобилось подлить себе в кофе какую-то бурду, как свойственно простонародью и деревенщине, все сорвалось.