Он говорил непринужденно и живо, на прекрасной беглой латыни — я с удовольствием слушал, как он легко говорит на древнем языке, — а студенты вставляли замечания и вопросы.
Снег почти прекратился. Во дворе горели костры, согревавшие студентов, однако холод был невыносимый. Из высказанных шепотом замечаний я понял, что сейчас, в отсутствие Фомы и Альберта, уехавших преподавать в Италию, Годуин чрезвычайно популярен, и все его студенты просто не помещаются внутри здания.
Годуин красноречиво жестикулировал, обращаясь к этому морю жадно внимавших людей; они сидели на скамьях, лихорадочно записывая его слова, на подушках из кожи или грязной шерсти, а то и прямо на каменных плитах двора.
Годуин оказался представительным мужчиной, и это меня не удивило, но я невольно пришел в восхищение при виде того, насколько он великолепен.
Его высокий рост поражал, но гораздо сильнее действовало то, что от него исходило настоящее свечение, как и описывала Флурия. Его щеки раскраснелись от мороза, а глаза горели истинной страстью к тем концепциям и идеям, которые он высказывал. Он был полностью поглощен тем, о чем говорил и чем занимался. Время от времени он вставлял в свою лекцию шутливые замечания и плавно поворачивался справа налево, заостряя внимание слушателей на своих словах.
Руки он обмотал какими-то тряпками до кончиков пальцев. Почти все студенты были в перчатках. Мои руки тоже мерзли, и у меня тоже были перчатки, я не расставался с ними от самого Норвича. Мне стало грустно, что у Годуина нет таких замечательных перчаток.
Студенты громогласно засмеялись над его остроумным замечанием как раз в тот миг, когда я отыскал для себя местечко под арками галереи у каменной колонны. Затем Годуин спросил слушателей, могут ли они припомнить главную цитату из Блаженного Августина. Многие с готовностью произнесли ее вслух, после чего Годуин хотел перейти к следующей теме, но тут наши глаза встретились, и он умолк посреди предложения.
Не знаю, понял ли кто-нибудь, почему он умолк. Но я понял. Между нами возникла некая бессловесная связь, и я осмелился кивнуть ему.
После чего Годуин произнес заключительные слова и отпустил аудиторию.
Наверное, вокруг него вечно толпились бы студенты с бесконечными вопросами, если бы он не разъяснил им, терпеливо и вежливо, что сейчас у него есть одно срочное дело, а кроме того, он замерз. После чего Годуин подошел ко мне, взял меня за руку и повлек за собой через всю длинную низкую галерею, мимо многочисленных арок, мимо множества дверей, пока мы не добрались до его кельи.
Комната, слава небесам, оказалась высокой и теплой. Она была не более роскошна, чем келья Хуниперо Серры в миссии в Кармеле в начале двадцать первого века, но при этом полна удивительных вещей.
Угли, щедро насыпанные в жаровню, давали восхитительное тепло. Годуин сейчас же зажег несколько свечей, расставил их на конторке и на пюпитре, придвинутых вплотную к его узкой постели, и жестом предложил мне сесть на одну из скамей, стоявших справа.
Я понял, что он читает лекции прямо здесь. Или читал раньше, до того, как число жаждущих его слова настолько увеличилось.
На стене висело распятие и, кажется, несколько картинок с обетами — они скрывались в тени, и я не смог разобрать, что на них изображено. Перед распятием лежала очень тонкая, жесткая подушечка, висело изображение Мадонны, и я понял, что здесь Годуин стоит на коленях во время молитвы.
— О, прошу меня простить, — произнес он в самой дружелюбной и обходительной манере. — Проходите, согрейтесь у огня. Вы побелели от холода, и волосы у вас мокрые.
Он проворно снял с меня промокший плащ с капюшоном, потом сбросил свой плащ. Повесил оба плаща на крючки в стене, чтобы тепло жаровни полностью высушило их.
После чего Годуин достал небольшое полотенце, вытер мне голову и лицо, потом вытерся сам.
Только тогда он размотал тряпки с рук и протянул пальцы к углям. Я впервые осознал, что его белый подрясник и наплечник совсем тонкие и все в заплатах. Он был худой, а простота его прически, когда волосы коротко острижены в кружок, придавала его лицу особенную живость и выразительность.
— Как вы меня узнали? — спросил я.
— Флурия написала мне, рассказала, что я узнаю вас, как только увижу. Ее письмо опередило вас всего на пару дней. Один из иудеев, он преподает здесь древнееврейский, привез мне письмо. С тех пор меня терзает беспокойство — не из-за того, о чем она написала, а из-за того, о чем она умолчала. Значит, есть какое-то дело, и она просит меня полностью вам довериться.
Годуин произносил эти слова с готовностью мне верить, и я снова почувствовал, как он деликатен и щедр. Он тем временем подтащил одну из коротких скамеек к жаровне и сел.
Его скупые жесты говорили о решительности и прямоте, как будто он больше не нуждался в церемониях для достижения своих целей.
Он сунул руку в один из многочисленных потайных карманов белого подрясника и вынул письмо — сложенный кусочек жесткого пергамента. Годуин отдал его мне.
Письмо было на иврите, но, как и обещал Малхия, я запросто его прочел: