Молочник глубоко втянул в себя воздух, задержал дыхание и сказал:
— Э-э… эй!
Пилат засмеялась.
— Из всех неповешенных негров вы, наверное, самые тупые. И чему вас только в школе учат? «Э-эй!» кричат овцам и свиньям, когда их куда-то гонят. А если ты человеку говоришь «э-эй!», ему бы надо встать да треснуть тебя хорошенько.
Он вспыхнул от стыда. Вообще-то он ожидал, что ему будет стыдно, но не так, а по-другому: он думал, он сконфузится, конечно, это да, но такое ему в голову не приходило. Ведь все же не он, а она — грязная, уродливая, нищая пьяница. Чудачка тетка, из-за которой его изводили одноклассники и которую он ненавидел, ощущая, что каким-то образом он сам в ответе за ее уродливость, за нищету, за грязь, за пьянство.
И вдруг оказывается, это она насмехается над ним, над его школой и учителями. И хотя у нее в самом деле совершенно нищенский вид, взгляд у нее совсем не такой, как бывает у нищих. И не грязная она вовсе; неряшливая — да, но не грязная. Лунки ногтей как слоновая кость. Кроме того, или он совсем уж ничего не смыслит, или эта женщина абсолютно трезва. Разумеется, красивой ее никак не назовешь, но он чувствовал, что мог бы смотреть на нее целый день: на ее пальцы, обчищающие апельсиновые дольки, на ежевичные губы, словно накрашенные темной помадой, на эту странную серьгу… Женщина встала, и он чуть не вскрикнул. Он увидел, что она ростом с его отца, а он сам глядит на нее снизу вверх и плечи у него гораздо ниже, чем у нее. Платье же ее казалось таким длинным, лишь пока она сидела; на самом деле оно только прикрывало икры, и сейчас, когда она стояла, он видел незашнурованные мужские ботинки и серебристо-коричневую кожу на лодыжках.
Она стала подниматься по ступенькам, прижимая к себе рукой кожуру от апельсина, которую, еще сидя, уронила на подол, и выглядело это так, будто она держится за низ живота.
— Твоему папаше это не понравилось бы. Он тупых не любит. — Тут она посмотрела Молочнику прямо в лицо, одной рукой держась за ручку двери, а другой прижимая к себе кожуру. — Я твоего папашу знаю. И тебя я знаю.
Тут опять подал голос Гитара:
— Вы ему сестра?
— Единственная сестра. На всём белом свете трех Померов не наберется.
И вдруг Молочник, не способный вымолвить ни слова после своего злосчастного «э-э-эй!», неожиданно для себя закричал:
— Я тоже Помер! И моя мама Помер! И мои сестры! Вы с ним вовсе не единственные!
Но, еще не закончив вопить, удивился, что это на него вдруг накатило, почему он с таким пылом отстаивает свое право на эту фамилию. Он всегда терпеть ее не мог, а до того, как подружился с Гитарой, терпеть не мог и свою кличку. Но в устах Гитары она зазвучала как-то осмысленно, по-взрослому. А вот сейчас, разговаривая с этой странной женщиной, он так разволновался, словно он бог весть как гордится своей фамилией, словно Пилат вознамерилась изгнать его из узкого круга избранных, принадлежать к которому не только его право, но и особая, законнейшая привилегия.
Едва умолкли его вопли и наступила тишина, как Пилат засмеялась.
— Хотите, я сварю вам яйца всмятку? — спросила она мальчиков.
Они переглянулись. Она сразу переключила их на другой ритм. Яиц они не хотели, зато хотели здесь остаться, войти в дом, где гонит вино эта женщина с одной серьгой, без пупка и похожая на высокое черное дерево.
— Нет, спасибо, нам бы только водички напиться, — улыбаясь, ответил Гитара.
— Ладно, заходите.
Она распахнула дверь, и они вошли вслед за ней в большую солнечную комнату, которая в одно и то же время казалась и захламленной, и пустой. С потолка свисал мшисто-зеленый мешок. Повсюду свечи, вставленные в бутылки; к стенам приколоты кнопками вырезанные из журналов картинки и газетные статьи. Но обстановки никакой — только кресло-качалка, два стула с прямыми спинками, большой стол, раковина и печка. И все вокруг пропитано смолистым запахом хвои и перебродивших фруктов.
— Я вам все-таки сварю по штучке. Я хорошо варю их, как раз как надо. Белок должен быть твердоватым, ясно? А желток — мягким, но ни в коем случае не жидким. Когда в самый раз, он будто влажный бархат. Нет, попробуйте, правда, от вас не убудет.
Кожуру от апельсина она бросила в большой горшок, который, как почти все в этом доме, служил совсем не для той цели, для какой был поначалу предназначен. Потом подошла к раковине и стала наливать воду в синюю с белым узором миску, употребляемую вместо кастрюли.