Горит. Горит! И печь возвещает об этом трубой. Этот трубный звук самый лучший в мире. Это труба радости радостей. Давай громче пой, огонь! Огонь в безвестном домике на перевале среди валунов и смолистых крепких лиственниц в изумрудных иголках, огонь на тропе из речной долины, огонь, изрекающий правду о жизни. Они живы, эти люди, матерый мужик лесничий, мечтающий выдать замуж дочку, крепыш милиционер с почерневшим крутым подбородком и почерневшими колючими щеками, привыкший усмирять хулиганов, безбашенных зеков и ловить преступников, но не тени; и лесник, еще только с полгода освоивший бритву, но все равно бреющийся через два дня на третий, лесник — романтик с общей тетрадью в целлофановом пакете, видящий по ночам сны о Ленинграде или еще каких-то мировых столицах, в которых он тщится отыскать свою белокожую рыжую Кристину…
А может быть, Кристина уже летит сквозь облака и звезды обратно, из Ленинграда, через Урал, над Обью и Енисеем, Иркутском и Ангарой, и самолет заходит в Улан-Удэ на посадку, и сердце ее замирает, прилипает к ребрам, ресницы трепещут, она помнит, что ей рассказывал лесник об этом городе, ставшем для него чем-то вроде Афин и Коринфа и других городов Эллады, по которым шествовал Дионис со своими вакханками, и в ушах ее как будто слышен клич: «Безумство? Пусть! В нем слава Диониса!» — и словно бы этот клич лебединый. Лебеди тоже возвращаются тропой солнца сюда, на горные озера среди гольцов, застывших остроконечными башнями сибирской Индии.
Лесничий Андрейченко сидел перед печкой, как раджа, поводя алыми руками над несметным богатством лучей, языков, рдяных звезд, синих молний. И его спутники делали то же. Завороженные сидели они у огня, перед железной ржавой печкой, этим священным ковчегом таежных странников, и лица их тихо сияли. Это были мгновения таежного счастья и братства.
Братства поневоле, конечно. С лесничим Олег не стал бы в обычных условиях брататься. Когда первые колдовские минуты прошли, он отчетливо это понял. Шустов предпочел бы побрататься с Тунгусом, а вместо Семенова увидеть здесь Валерку.
Некоторое время все трое не могли оторваться от печки и просто молча сидели возле нее и все тянули руки. Но чем и хороша железная печка — очень быстро нагревается, раскаляется докрасна и наполняет пространство волнами теплого воздуха. И они задвигались, начали стаскивать мокрые штормовки.
— Погоди, — остановил Андрейченко Олега, — надо же за водой сходить. Там снежник, наруби вон полное ведро.
Шустов мгновение раздумывал, подчиняться ли, но решил, что пойти придется именно ему, все-таки Андрейченко лесничий, а милиционер вроде как в гостях здесь. И он молча взял мятое ведро, топор и вышел снова под дождь. Сначала ему показалось, что уже наступила ночь. Но быстро пригляделся к сумеркам. Рядом высились мрачные гольцы, словно руины каких-то крепостей… Хотя крепостей в этих краях, кроме деревянных казачьих острогов, сроду не бывало. Он озирался и наконец рассмотрел белесое пятно у гольцов, за лиственничной рощей и пошел туда. Дождь стучал по спине, капюшону, звякал по ведру. Довольно долго пришлось туда подниматься, минут пятнадцать или даже двадцать. В лицо снежник веял холодом. Запах был какой-то странный, морской, что ли, хотя Шустову еще не доводилось бывать на море. Но почему-то показалось, что именно так пахнет море. Мелькнули какие-то неясные мысли о Мелвилле, которого Шустов читал в своем далеком городе на западе, за Москвой… Он принялся рубить топором слежавшийся лед и бросать хрустящие куски в ведро. Набрав полное ведро, разогнулся, взялся за ледяную дужку, поднял его и пошел назад. Над зимовьем вился белый дым. Оконце светилось… И на мгновение ему померещилось, что там, в бревенчатом домике сидят трое, преследователи, и если сейчас подойти и заглянуть в оконце, то можно и увидеть всех троих: лесничего Андрейченко, незнакомого крепкого мужика с глазами-пуговками и лесника Олега Шустова.
Он повел плечами, встряхнулся, словно сбрасывая неожиданный морок, и покрепче ухватил топор.
…А перед зимовьем помедлил, запнувшись, постоял на углу, но в оконце все-таки заглядывать не решился. Да и смешно это было бы. Он обогнул домик и открыл дверь. В зимовье уже было натоплено, на столе горела лампа, плавал табачный дым. Семенов сидел перед печкой в одних трусах, сушил штаны, а куртку, носки и рубашку повесил на проволоку за печкой. Андрейченко выкладывал на стол тушенку, крупу, чай, хлеб.
— Ну, не растаял? — спросил лесничий, взглядывая на вошедшего, и сам себе ответил: — Да он все лето здесь будет, никуда не денется. Олени будут приходить, пить воду в ямках, отдыхать от жары.
— Из окна можно бить, — сказал Семенов.
— Тебя как звать? — спросил лесничий.
— Старший лейтенант Семенов, — ответил тот. — Никита.
— Тут, Никита, заповедник, — нравоучительно произнес Андрейченко, — соответствующе.
— Ясен пень, — сказал милиционер. — Но помечтать хочется. Я бы, например, лесником не смог. Стоять по грудь, как говорится, в воде и не напиться.
Снежные куски быстро таяли в черной большой алюминиевой кастрюле и в чайнике.