На другой день птенцы не стали дожидаться особого приглашения. Лишь только обсохла роса, они с громким, радостным воплем сами посыпались с явора, планируя на своих ещё не крепких крыльях. Без руководства со стороны старших, скорее в азарте соревнования, они деловито рассыпались по тенистой поляне, что-то клевали, иногда выражая свою радость короткими «крэ-эч!» и, в общем, доказали, что готовы снять с родительских плеч тяжёлое иго снабжения. Только дроздиха по доброте сердечной все ещё продолжала играть свою роль: отыскав жирного червя, она подскакивала над ним, привлекая внимание, и двое-трое птенцов наперегонки кидались ей в ноги. Совсем как у наседки с цыплятами. Дрозд останавливался, и взгляд его круглых, выразительных глаз наливался укоризной. Склонив чёрную головку набок, он словно выговаривал: «Ну, что балуешь детей?» Она делала вид, что замечание не по адресу, и тогда дрозд с сердцем выкрикивал своё гневное: «Кра-кра-крэч!» — и для убедительности тоже подпрыгивал. Увы, на него не обращали внимания.
На утренней заре, когда вся семья сидела рядком возле опустевшего неряшливого гнёзда, куда уже нападали веточки и листья, дрозд поднял головку и впервые после долгого перерыва вдруг просвистел длинно, по-скворчиному. Это так удивило детей и мать, что все они — птенцы с нескрываемым восторгом, дроздиха с нескрываемой иронией — повернулись к нему. «Ну, завёл свою шарманку!» — могла бы сказать дроздиха. Но отец семейства знал, что делает. Не хлебом единым жива певчая птица. Он снова, теперь смелей и ярче, засвистал и выдал короткое коленце таких чистых, глубоко музыкальных звуков, что птенцы повытягивали в удивлении шеи. И лес притих, здесь уже отвыкли от этой чудной песни. И щеглы внизу, у ручья, умолкли. А дрозд, исполнив соло, нахохлился, он сидел и не спускал строгих глаз с птенцов, как учитель в классе, ожидая смелого, кто сам вызовется идти к доске.
Тут вся четвёрка разноголосо, некрасиво заорала. Дроздиха даже отвернулась. «Уши мои не слышали бы», — говорила её поза. Но разве их теперь удержишь?
Дрозд выждал паузу и уже самозабвенно, не как учитель, а как мастер, выдал всю гамму флейтовых звуков, чистейших, словно горный ручей, сильных, как радость, и весёлых, как сама утренняя свежесть. Он пел и уже не слышал разноголосого, порой смешного и несовершенного хора рядом с собой, пел от всего сердца, наполняя лес музыкой, способной приподнять и обрадовать все живое.
Закончив песню, дрозд взъерошился и посмотрел на подругу, словно спросил: «Ну, как находишь, старая?»
Она приподняла крылышки, будто плечами пожала. И это означало, что «ничего особенного». Тотчас вспорхнув, чтобы заставить семейку заняться наконец хлебом насущным, она забылась и уже на лету сама просвистела так складно и звонко, что клюв у неё даже немного покраснел от удовольствия. Обычное женское тщеславие.
Дрозд повернул головкой туда-сюда: «А ничего выдаёт!» И полетел следом за подругой.
С этого дня в лесу опять стало значительно веселей.
Великолепный олень, одиноко скитавшийся среди угрюмо-холодных скал и тёмных лесов, набрёл как-то на буковую поляну, полную красок и света. Постояв немного в тени под разлапистым буком, он шумно вздохнул и вышел на свет, лениво склонив голову с тяжёлыми рогами. Нехотя пощипал сладкой травы, сонно огляделся и, кажется, хотел уже лечь, но внимание его привлекла весёлая стайка дроздов, с шумом усевшаяся на ветках бука почти над самым оленем. Птицы отрывисто щёлкали, похоже, они о чем-то договаривались друг с другом. Потом враз, словно по команде, спикировали на землю рядом с оленем. Трава их поглотила. Чёрные дрозды покопались несколько минут в зарослях репейника, перепорхнули в тень деревьев и усиленно завозились у старой колоды, полной личинок древесного точильщика.
Олень все ещё наблюдал за ними. Он стоял смирно, свесив уши, и, кажется, тихо завидовал этой дружной, говорливой семейке. Что перед ним была семья — олень не сомневался. Изредка дроздиха, по старой памяти, подскакивала к одному или к другому из своих подросших птенцов ростом более её, те по привычке широко раскрывали рты, и она сноровисто засовывала им особо вкусную личинку. Как маленькому.
Олень все ещё стоял недвижно, полузакрыв свои большие, выразительные глаза. Слушал ли он? Или просто дремал стоя? А может быть, сладко мечтал под эту звучную и светлую, как летний полдень, песню.
Ему почему-то вспомнился тёплый бок оленухи, возле которого особенно крепко спалось худенькому бродяжке-оленёнку. И запах её, и шершавый добрый язык, которым оленуха приглаживала шёрстку над зудящей раной, оставленной когтями дикого кота. Вспомнились руки человека с запахом хлеба и слова человека, мягкие, спокойно сказанные слова, интонация которых свидетельствовала о доброте и дружбе. Все это были приятные, светлые воспоминания, вдруг навеянные весёлой и ладной песенкой старого приятеля — чёрного дрозда.
Потом олень вспомнил свой прошлогодний гарем.