– Я утром уйду. – Ахилл шагнул вперед, коленями упершись в алтарь. Сейчас он понимал, что камень, послуживший ему изголовьем, когда-то был алтарем, а пещера служила обиталищем местному божеству или гению здешних краев. – Прошу разделить с несчастным беглецом его скудный ужин.
Брызги вина упали на щебень и песок. Хотелось сказать: к ногам статуи. Но истукан потерял ноги задолго до рождения некоего Морацци-младшего. Краюха хлеба вскоре легла на алтарь рядом с ломтем окорока. Умом Ахилл понимал, что совершает поступок, мало подобающий доброму христианину, что фра Джованни не одобрил бы такого поведения, сочтя его бесовским наваждением.
– Простите меня, святой отец, вы не бежали в ночь и обреченность, вы не теряли лица, зная, что лишены возможности отдать долг крови, что способны умереть, но умереть не менее стыдно, чем бежать, бежать, бежать, подчиняясь матушке и собственному уродству, вашим единственным собеседником, молчаливым попутчиком не была статуя с изъязвленными чертами…
Помедлите обращаться в трибунал, фра Джованни!
Дайте слово адвокату! – пусть даже адвокату дьявола.
Вызывающе рассмеявшись, молодой человек отошел к противоположной стене. Закутался в плащ, опустился на землю рядом с центральной колонной. Впитывая тепло костра, он думал, как хорошо было бы заснуть и никогда не просыпаться. Через сто лет случайный прохожий зайдет в пещеру, найдет статую, алтарь, у входа – конский скелет, у дальней стены – костяк человека и станет ломать голову: кто, зачем, откуда?! А если прохожий останется на ночлег, то я непременно явлюсь ему во сне. Начну стенать, заламывая руки, умолять отправиться в Венецию, передать моей матушке… Ах да, матушки к тому времени уже не будет в живых…
– Глупости, – сказала статуя. – Только привидений мне тут не хватало. Утром ты уберешься отсюда ко всем чертям. Понял?
– Не надо ночью поминать чертей, – строго возразил Ахилл, прекрасно сознавая, что спит. Пламя костра раскачивалось в мягком ритме, напоминая гибких танцовщиц из Неаполя, пещеру насквозь пронизывал теплый золотистый свет, пахнущий свежеиспеченной булкой, а коня у входа не оказалось вовсе. Конь благодушествовал в собственном, лошадином сне, где сочная трава, хрусталь родников и молодые кобылицы окружали бедное животное в изобилии, предлагая насладиться.
Статуя пожала плечами:
– Почему? Вы взяли бедных фавнов, назвали их чертями, а я теперь не имею права их поминать? Кто и помянет, если не я?
– Ладно. Поминай, – разрешил молодой человек.
– Как тебя зовут, дурачок?
– Ахилл Морацци-младший. А тебя?
– Ахилл? Хорошее имя…
Разглядеть статую не удавалось. Сквозь прежний торс с изуродованной головой, мешая взгляду, прорастал зыбкий силуэт: воин сидит на земле, скрестив ноги по-походному. Над гребнем шлема колышется жесткий султан, блестят бляхи панциря… Лица не было у обоих. Осыпь вместо людских черт у статуи, безглазая тьма у воина. Они существовали слитно, оставаясь порознь: камень и тень, статуя и силуэт. Но было ясно: исчезнут они – вместе.
– Зови меня Квиринус. Спасибо за хлеб и вино. Случись это раньше, я бы даровал тебе право просьбы. Тем более что ты – человек войны, а значит, мой человек. Но сейчас… Впрочем, вы сами виноваты.
Ахилл кивнул, втайне недоумевая: о какой вине говорит Квиринус? От сна несло тухлой банальностью. Так начинаются сказки: дух местности в благодарность за подношение предлагает доброму человеку… Хотя нет, Квиринус ясно сказал, что ничего предлагать не собирается. Ну и ладно.
– Странствуешь? Или бежишь?
– Бегу.
– От людей? От судьбы?
Статуя подумала и добавила тихо, совсем по-человечески:
– От себя?
– От себя не убежишь. – Ахилл решил ответить банальностью на банальность. Не вышло: ответ получился резким, болезненным. Так отдирают от раны присохшую повязку.
– Я слушаю тебя, человек войны. Говори.
– Человек войны? Это я – человек войны?!