Этой весной всадника разглядел Иван Высатинский, восьмидесятидвухлетний дед мужа Клавдии Высатинской, Иосифа. Он сидел себе за столом и беззубым ртом пережевывал молочную кашу, как вдруг мимо окна напротив пролетели всадник и конь. Как ухитрился разглядеть их полуслепой старик, было неясно, однако его рассказ смутил все местечко неожиданными подробностями. Крестясь и плюясь недожеванной кашей, дед рассказывал сбежавшимся на его вопли родственникам, что Авсень был теперь без плаща, бледен лицом и с редкими красными волосами, кровавыми струйками стекавшими по узкому лбу, в руках своих держал он мерцающий серебром меч, а конь его был, как и положено, рыж, но только ужасно худ и с длинным, точно змеиным, свисающим изо рта языком, “так что”, добавлял суеверно Иван, “может, и не Авсень это был вовсе…”.
Сначала старику не поверили, однако через несколько дней бездомный Гринька с лицом, покрытым струпьями и нарывами, шатавшийся издавна по округе, рассказал, то плача, то смеясь, а то и блея козлом, что видел на небе точно такого же всадника. Он, Гринька, шел себе через лес, как вдруг, выйдя на заросшую васильками поляну, ощутил в себе непобедимое желание пуститься в пляс. Тогда он, Гринька, скинув с плеч холщовую торбу, в которой хранил рваную Библию и выпрошенный в деревнях хлеб, принялся отплясывать коваля, смеясь неизвестно чему и взмахивая руками, — и в это время с криком пролетели над ним семь черных огромных сов. Он же, увидев сов, ужаснулся, однако пляски не прекратил, а еще быстрее запрыгал, смеясь и корча небесам рожицы. И вот тогда-то из-за макушек леса показались всадник и конь… в этом месте рассказа дрожь судорогой прошла по телу юродивого, он закричал и заплакал, и больше из него не могли уже выдавить ни единого слова.
И еще одно событие потрясло в те дни православных: скончался известный всей Белоруссии старец Иннокентий Федорин, чей скит находился верстах в двенадцати от местечка. Отшельник этот еще при жизни почитался крестьянами за святого, и вся округа была полна рассказами о чудесных исцелениях по его молитвам, о добрых его советах нуждающимся, об удивительных, всегда сбывавшихся его предсказаниях.
В середине марта, часов в шесть утра, одна из местных крестьянок отправилась за водой к Ужени. Возле самой реки, у проруби, она встретила старца. Заробевшая женщина хотела было поздороваться, когда заметила вдруг, что Иннокентий говорит что-то, будто бы самому себе… “Горе, горе тебе, милая Ужень-река, — роняя слезы, говорил старец, — потому как воды твои были сладкими, а скоро станут горьки, и умирать будут люди от вод твоих”. И тут крестьянка услышала отчетливо девичий плач, идущий словно из-подо льда… Через три дня, утром, монашек, доставлявший в скит еду, обнаружил старца, лежащего со сложенными на груди руками на служившей для него подстилкою мешковине. Вид умершего был величествен и спокоен, на бледном худом лице печатью лежала радость.
Неделю в округе только и было разговоров, что о пропаже доброго бога Авсеня, о смерти старца Иннокентия, о Священном Писании и его предсказаниях — вспомнили почему-то даже о странных дощечках, которые раскопали в прошлом году ученые люди, “архиолухи” из Петербурга, недалеко от местечка. А после пришла весна, долгожданная первая весна двадцатого века, дни стали пьяняще-веселыми, дружно и беззаботно кричали воробьи на деревьях, и так сладко запахло птичьими гнездами, землей и земной любовью, что обо всех недобрых виденьях и предсказаньях забыли — забыли, чтобы вспомнить потом не раз.
В один из таких мартовских дней десятилетний Янкель, сын балаголы Лейбы-Менахема Шейниса, подошел к хате Иосифа Высатинского.
Мальчик остановился возле калитки, не решаясь войти: здоровенный пес, выскочивший из будки, встречал его отчаянным лаем, готовый, казалось, в любой момент сорваться с цепи и растерзать незваного гостя. Янкель, так и не заставивший себя повернуть завертку, беспомощно отступил от забора.
Наконец, из дома выбежал младший из Высатинских, шестилетний Михась; при виде Янкеля, испуганно пялящегося на собаку, залился веселым смехом.
— Что, боишься? — он загнал пса в будку и, подбежав, отворил калитку. — Янкель, ты к нам?
— А ты — слепой, сам не видишь? — огрызнулся тот, недовольный тем, что Михась заметил его испуг.
Боязливо косясь на будку, Янкель миновал двор и вошел в залитые солнечным светом сени; оттуда, разувшись и скинув кожух, — в просторную горницу. У порога он снова остановился. Он никогда не мог побороть тайной зависти, заходя в богатую, так не похожую на его нищенский дом избу Высатинских.
По всему дому разливался запах кислого теста. Белыми, с вышитыми цветами, ситцевыми гардинками были принаряжены окна. Запечье отгораживала дерюга; свежевыбеленным боком радовала глаз печка, а на полатях посапывал во сне, подложив, как ребенок, руки под щеку, самый старший из Высатинских, старик Иван.