— Пойдут теперь во все стороны тащить! — прорицала она. — Вот помянете мое слово: оглянуться не успеем, как всё до последней нитки растащат!» Останется один пшик!
Даже привольное житие в собственном доме не удовлетворяло ее; даже капитал не примирял с веяниями нового жизненного уклада.
— На что мне капитал? — говорила она, — вот кабы ангел мой был жив — тогда, действительно… Еще лукавый с этими деньгами попутает…
Увы! она имела некоторое основание поминать о лукавом. Во-первых, Иван Иваныч (тот самый, который «не при занятиях» состоял), как только узнал, что она выкупную ссуду получила, так сейчас же к ней свах прислал. Во-вторых, какой-то молодой приказный, из самого квартала, мимо ее дома ходить повадился. Ходит да посвистывает, и как только поравняется с окном, около которого она сидит, так сейчас же руку к сердцу прижмет и глазами взыграет… Насилу она от него отделалась! Помощнику квартального трехрублевенькую пожертвовала, так он раза четыре его, козла несытого, в кутузку сажал и только по пятому разу смирил. И, в-третьих, ей самой, несмотря на то, что со смерти Савоси прошло уж пять лет, беспрестанно чудилось, что ее «ангел», словно живой, выглядывает в дверь и ищет ее. «Ариша! ты, что ли?..»
А вдруг это выглядывает не Савося… а «лукавый»?
Нельзя не опасаться «лукавого». Нельзя, живучи в Четвертой Мещанской, не ожидать с часу на час появления его. Москва — такой большой город, и притом до того простодушно затеянный, что в нем только и есть два сорта людей: лукавые да простофили, из коих первые хайлов разевают, а вторые в разинутое хайлов сами лезут. Лукавые больше в центре города ютятся: простофили — по окраинам жмутся, а в том числе и во всех четырех Мещанских. От времени до времени, однако ж, «лукавые» делают на окраины набеги, и тогда простофили, как куры, только крыльями хлопают, но прекословить не пробуют.
На этот раз «лукавый» объявился в образе молодого, черноглазого брюнета, Тимофея Удалого.
В одно прекрасное утро он явился к Арине Михайловне, подошел к ручке, назвал ее тетенькой, а себя сыном кузины Маши.
— Какой же это Маши?.. словно я не помню! — смутилась Арина Михайловна, — была у меня троюродная сестра… как будто Даша… так та, кажется, за Недотыкина вышла.
— За Недотыкина — это сначала; а потом за корнета Мстислава Удалого. А теперь папенька с маменькой скончались-с.
— Не знаю; помнится, была не Маша, а Даша, а впрочем… Как же ты обо мне, мой друг, узнал?
— Иду по улице и вижу: дом госпожи Оковнцевой. Тут все и открылось.
— Ну, что ж… коли племянник — видно, так богу угодно. Садись, гость будешь.
Арина Михайловна совсем растерялась: до такой степени она отвыкла от людского общества. Думала одна-одинешенька век скоротать, а тут вот родственник проявился — как его из дому выгонишь? И чужих сирот грешно не приголубить, а тем паче троюродных. А вдобавок и Тимофей не полез сразу нахалом, а повел дело умненько. Посидел недолго и на вопрос тетеньки, при какой он службе состоит, объяснил, что он просто «молодой человек» — только и всего.
— Это что же за звание такое: «молодой человек»? поди, чай, присутствие какое-нибудь есть?
— Комитет-с, — скромно объяснил Удалой, — дама-старушка председательствует, а прочие старушки присутствуют-с. А я при них — молодой человек-с!
На этом свидание и кончилось. В сущности, ничего угрожающего не произошло, но, как на грех, у Арины Михайловны сердце с чего-то заныло. Глаза у него окаянные, у этого Тимофея, — это она сразу заметила. Сам весь почтительный, а глаза — большущие, большущие! — так вот и подманивают, так ядом и поливают! Как взглянет он этакими-то глазищами, да ежели тут оплошать…
И пообедала она в этот день без аппетита, и вечер скучно провела; а укладываясь на ночь в постель, прямо сказала Платонидушке:
— Вот и родственничек проявился! погоди! ужов и не то еще будет!
И затем целую ночь проворочалась без сна, и всё думала:
«Возьмет он меня, как поморенную курицу, ощиплет, да и съест, как ему вздумается!»
Время, однако ж, шло, а Удалой продолжал вести себя благородно. Приходил только по воскресеньям, но не к обеду, а к тому времени, как тетенька от обедни воротится и за самовар сядет. Выпьет чашечку и он, посидит у стенки, расскажет, в каком году когда Москва-река вскрылась или что прежде к масленой балаганы под Новинским строили, а нынче их на Девичье Поле перевели, — и уйдет.