«Нет, я виню не великого Дарвина, а тех лицемерных разбойников, которые ссылаются на него, которые, воспользовавшись наблюдениями и выводами ученого, пытаются сделать из них статью закона и систематически применять ее. Вы полагаете, что это великие, что это сильные люди. Нет, это не так… Без доброты, без милосердия, без человеческой солидарности ничего великого быть не может. Я утверждаю, что применять теорию Дарвина — злодейство, ибо это значит будить в человеке зверя, или, как говорит Эрше, пробудить все, что еще осталось у вставшего на ноги человека от того времени, когда он стоял на четвереньках».
Эти слова одного из действующих лиц моей пьесы содержат не только ее возвышенную идею, но и заглавие, слишком широкое, если понимать его буквально: «Борьба за существование». Конечно, я не собирался рассказать ни за один вечер, ни в одной, ни даже в нескольких книгах о битве за жизнь: нам никогда не охватить ее целиком, — так солдат видит лишь окружающую его сумятицу боя, описанную Стендалем и Толстым, над которой будет вечно витать, несмотря на недавнее изобретение бездымного пороха, непонятный, смутный и загадочный рок. Мне хотелось показать на сцене новую породу мелких хищников, которые воспользовались законом Дарвина о борьбе за существование как предлогом, как оправданием всевозможных низостей и подлостей.
Этот тип не существовал у нас до войны.
«Франция сентиментальна, она должна приобщиться к науке», — часто говорил Гамбетта. Я безоговорочно разделял тогда эти идеи. Помню, с каким пылом последователи Гамбетты воспринимали жестокие саксонские формулировки: «Сильный пожирает слабого… выживает наиболее приспособленный»-и т. д. Вдруг стало известно, что Лебиц и Барре совершили преступление, научное злодейство, основанное на теории Дарвина, которой оба бандита пытались прикрыться, в особенности Лебиц, голова и мозг этого дела, Лебиц, настолько обнаглевший, что после убийства осмелился прочитать в студенческом квартале лекцию о борьбе за существование и частично повторить ее на допросе у следователя.
Тут я отчетливо понял всю опасность неверно воспринятой идеи: возможность применения подлецами или невеждами доктрин, извращенных в самой своей основе, провозглашение чудовищного людского эгоизма новым законом общества и оправдание любых аппетитов, любых преступлений ссылкой на естественно — историческую теорию, сформулированную великим мыслителем в уединении, в отвлеченном мире его башни из слоновой кости. Одновременно с Лебицем, этим педантичным и злым зверем, которого приятели вполне серьезно называли «замечательным парнем… очень умным человеком», мне предстал вполне современный тип борца за существование, или
Образ этого юного прохвоста под маской педагога и ученого так заинтересовал меня, показался мне столь правдивым, столь современным, что я начал нечто среднее между романом и историческим этюдом под заглавием «Лебиц и Барре — два молодых француза нашего времени». Я работал над этим уже несколько месяцев, но тут во Франции вышел перевод замечательного романа Достоевского «Преступление и наказание»,[3] и оказалось, что это именно та книга, которую я собирался написать, да еще принадлежащая перу гения. Русский студент Родион олицетворял студента Лебица; его философские рассуждения, оправдывающие убийство старухи, представляли собой те диалоги, которые в моем воображении Лебиц и Барре вели по вечерам за столиком кабачка на улице Расина. Статья «О преступлении», написанная Родионом, — это была лекция Лебица в Латинском квартале. Мне пришлось отказаться от моей книги, но