«Весна 1941.
И когда стало уже совсем не видно пристани и я ушел к себе в каюту, и позже ночью, когда я один ходил по палубе, и еще позже, когда я долго лежал на своей койке с открытыми глазами, и, в особенности, тогда, когда я их закрывал, я все еще видел берег и пристань и тебя стоящей на пристани с высоко поднятой рукой — такую красивую и такую желанную.
Вот как я написал бы тебе, если бы я был Хемингуэй.
Детка! Послезавтра в 11.30 моя новая яхта „Чипа“ подойдет к Крымскому мосту. Все матросы и наш капитан Иосиф Соломонович Кац будут служить тебе, как дрессированные собачки, лишь только твоя несравненная ножка ступит на борт „Чипы“. Я буду ждать тебя в Рязани в отеле „Звезда“. У Мули можешь не отпрашиваться — я купил у него все билеты на весь будущий год и выбросил их в свою дорожную уборную, так что в будущем году спектаклей в Большом театре не будет. Приезжай, детка! Тебя ждет твой старый. Подпись неразборчива.
Вот так написал бы я тебе, если бы я был Ротшильд.
К сожалению, для первого у меня не хватает такого стиля, а для второго — денег. У меня нет не только яхты, у меня нет даже твоих писем. Что может быть глубже и мучительнее такой бедности. Я очень скучаю по тебе, милая. По ночам я вижу, как Касьян{240}
ставит тебе танец, который, собственно говоря, нельзя танцевать, а ты его все-таки танцуешь с неизвестным братом Оранского{241} на даче у Войтехова. Пожалей мои ночи, Наташа, — напиши. Напиши, где развлекаетесь, о чем с тобой говорила мать, не было ли у тебя наваждений? Если тебе лень, пришли хоть телеграмму, и, если она хоть немного будет похожа на первую, я готов уезжать каждую неделю в любую Рязань, только бы читать и перечитывать такие телеграммы. Я очень люблю тебя, Наташа. Николай. Поцелуй за меня Тамару, поклонись ее матери и поприветствуй Илюшу».{242}Однажды вечером мы сидели вдвоем в комнате Тамары у топившейся печки (центрального отопления не было), и Николай Робертович рассказал мне начало своей пьесы «Гипнотизер», что с ним бывало крайне редко, он не любил говорить о своем творчестве вот так запросто. А здесь вдруг он обратился ко мне и сказал: «Хочешь, я расскажу тебе пьесу, которую задумал?» Это было только начало, но смысл был ясен. В провинциальный город приезжает гипнотизер и во время сеанса гипноза всех заставляет говорить правду, и тут-то все самое интересное и начинается, так как говорят правду руководящие работники.
Совсем теперешняя ситуация, только без гипноза.
Написан им был, кажется, только первый акт.
К большому сожалению, он пьесу так и не закончил, понимая, что все равно ее не пропустят. Да и Миша Вольпин, тоже очень напуганный человек, ему не советовал.
Во время войны, в Саратове, Николай Робертович рассказал мхатовцам сюжет этой пьесы и имел у них большой успех, после чего Москвин заключил с ним договор и выдал аванс. Николай Робертович был без копейки, деньги пришлись очень кстати.
Осенью 1941 года Николаю Робертовичу пришлось испытать много горечи. Бывший ссыльный, да еще с немецкой фамилией, имел основания опасаться, что его отправят не на фронт (чего он желал), а в трудармию. Это могло означать работу под конвоем. Николай Робертович вначале такого исхода не подозревал.
Вот что он писал мне в первые месяцы войны.