В конце XIX века поэтесса Поликсена Соловьева так обращалась к своему любимому Петербургу:
Страх, рожденный словом
«…И когда Он снял шестую печать, я взглянул, и вот, произошло великое землетрясение и солнце стало мрачно как власяница, и луна сделалась как кровь. И звезды небесные пали на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет незрелые смоквы свои. И небо скрылось, свившись как свиток; и всякая гора и остров двинулись с мест своих. И цари земные, и вельможи, и богатые, и тысяченачальники, и сильные, и всякий раб, и всякий свободный скрылись в пещеры и в ущелья гор, и говорят горам и камням: падите на нас и сокройте нас от лица Сидящего на престоле и от гнева Агнца, ибо пришел великий день гнева Его, и кто может устоять?»
Так предвещал Апокалипсис в своем Откровении святой Иоанн Богослов.
В последние десятилетия все чаще упоминается футурошок — страх перед будущим. Многие люди понимают: прошлое не вернуть, настоящее с его радостями и бедами, страхами и счастливыми минутами быстро пролетает. А что будет завтра, через год, через двадцать лет? Наступит ли когда-нибудь для человечества Золотой век или все же грядет Апокалипсис?
Не случайно в христианстве уныние считается смертным грехом. Это чувство, как и страх, имеет свойство самовозрастать до жизненно опасных размеров. Но виноват в «самовозрастании» сам человек, обладающий свойством нагнетать, преувеличивать страх и уныние. Особенно в этом преуспевает литература. Сколько страха, опасений, уныния можно встретить в строках, посвященных Петербургу.
«Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: „А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?“» — писал в своем романе «Подросток» Федор Достоевский.
Александр Герцен считал, что «в судьбе Петербурга есть что-то трагическое, мрачное и величественное». В очерке «Москва и Петербург» он отмечал: «Это любимое дитя северного великана, гиганта, в котором сосредоточена была энергия и жестокость Конвента 93 года и революционная сила его, любимое дитя царя, отрекшегося от своей страны для ее пользы и угнетавшего ее во имя европеизма и цивилизации. Небо Петербурга вечно серо; солнце, светящее на добрых и злых, не светит на один Петербург, болотистая почва испаряет влагу: сырой ветер приморский свищет по улицам. Повторяю, каждую осень он может ждать шквала, который его затопит…
…Человек, дрожащий от стужи и сырости, человек, живущий в вечном тумане и инее, иначе смотрит на мир; это доказывает правительство, сосредоточенное в этом инее и принявшее от него свой неприязненный и угрюмый характер. Художник, развившийся в Петербурге, избрал для кисти свой страшный образ дикой, неразумной силы, губящей людей в Помпее, — это вдохновение Петербурга!..»
Мрачные мысли не давали покоя Александру Одоевскому, когда он наблюдал за жизнью петербургского общества. За несколько недель до восстания 1825 года поэт-декабрист, прославившийся впоследствии стихотворением «Ответ А. С. Пушкину на его „Послание в Сибирь“», писал о петербургском бале: