Все свои надежды связывал он с «Мертвыми душами». А их запретили. В тревоге и смятении он ищет выхода. Выход один — отправить поэму в Петербург и с помощью друзей попытаться получить там цензурное разрешение. Надо бы ехать самому, да он болен. Вручил рукопись случайно оказавшемуся в Москве Белинскому, просил передать Одоевскому. Писал ему: «Белинский сейчас едет. Времени нет мне перевести дух, я очень болен. И в силу двигаюсь. Рукопись моя запрещена… У меня вырывают мое последнее имущество… Какая тоска, какая досада, что я не могу быть лично в Петербурге! Но я слишком болен. Я не вынесу дороги. Употребите все силы!»
Написал и Плетневу, и Уварову — чтобы в случае надобности Плетнев передал. «Я не предпринимаю дерзости просить воспомоществования и милости, я прошу правосудия, я своего прошу: у меня отнимают мой единственный, мой последний кусок хлеба. Почему знать, может быть, несмотря на мой трудный и тернистый жизненный путь, суждено бедному имени моему достигнуть потомства».
Судьба «Мертвых душ» решалась в Петербурге, и все помыслы Гоголя устремились туда.
А там, получив рукопись от Белинского, Одоевский, Плетнев и граф Виельгорский ломали себе голову, с какого конца начать. Решили спросить совета у Никитенко. Он цензор. Ему и карты в руки.
Никитенко прочел поэму дважды. Начал и зачитался, промахнул все разом. Потом читал медленно, по-цензорски, с соображениями и раздумьями. И, ко всеобщему изумлению, объявил, что может пропустить рукопись в печать. «Я уверен, — рассказывал Аксаков, — что Никитенко не смел пропустить ее сам и что она была показана какому-нибудь высшему цензору, если не государю. Мы не верили глазам своим».
И было чему дивиться. Цензура свирепствовала. Даже любимому Кукольнику и тому намылили голову за один рассказ. Доставалось и другим. А «Мертвые души» пропустили. У Николая так случалось: ярился из-за пустяков, глядел поверху, а огромное, значительное, подрывающее самое основание Российской империи не мог распознать, пропускал между пальцев.
Единственно, что не посмел разрешить Никитенко в «Мертвых душах», была «Повесть о капитане Копейкине». В ней задет был Петербург, значительные лица. Рассказывалось в повести, что, сражаясь за отечество в 1812 году, лишился капитан Копейкин правой руки и ноги. Работать не мог и, не зная, чем кормиться, отправился в Петербург просить пенсию. Посоветовали ему обратиться к генералу, вельможе, начальнику какой-то «высшей комиссии». Вельможа жил на Дворцовой набережной в собственном доме. Дотащился туда Копейкин на своей деревяшке. Смотрит — роскошь такая, что уму помрачение. Швейцар с золоченой булавой, с графской физиономией, жирный, как откормленный мопс. Вошел Копейкин в дом, забился в приемной в уголок и ждет. Четыре часа ждал. А народу в приемную набилось столько, как бобов в тарелке. Все генералы, полковники. Наконец вышел он — вельможа, государственный человек. Просители к нему. Дошла очередь до Копейкина. Изложил свое дело. Генерал говорит: «Понаведайтесь на днях». Копейкин понаведался. А ему такое: «Ничего не могу сказать вам более, как только то, что вам нужно будет ожидать приезда государя, тогда без сомнения будут сделаны распоряжения насчет раненых». И — прощайте. А у Копейкина денег — всего ничего. Не может он ждать. Хотел еще раз объясниться с генералом, а к тому не пускают: «Нельзя, не принимает, приходите завтра». Копейкину есть нечего. Голодает, бедняга. Кругом в ресторанах котлетки с трюфелями, в лавках — семга, вишенки по пять рублей штука, арбуз — громадище. А ему, Копейкину, одно блюдо: «Завтра». Не стерпел, прорвался к его высокопревосходительству. А генерал: «Ищите сами средств». И поскольку Копейкин, впав в отчаяние, повел себя настойчиво, грубо, кликнули фельдъегеря трехаршинного роста, схватил он капитана, поволок в тележку и помчался из Петербурга к месту жительства. А Копейкин решил: «Когда генерал говорит, чтобы я поискал сам средств помочь себе, — хорошо, я найду средства!» Не прошло двух месяцев, как появилась в рязанских лесах шайка разбойников, и атаман ее был не кто другой, как капитан Копейкин. Так кончалась «Повесть о капитане Копейкине».
«Выбросили у меня целый эпизод Копейкина, для меня очень нужный, более даже, нежели думают они, — писал Гоголь Прокоповичу. — Я решился не отдавать его никак. Переделал его теперь так, что уж никакая цензура не может придраться. Генералов и все выбросил и посылаю его к Плетневу для передачи цензору». Через несколько дней Плетнев писал Никитенко: «Посылаю письмо Гоголя к вам и переделанного „Копейкина“. Ради бога, помогите ему, сколько возможно. Он теперь болен, и я уверен, что если не напечатает „Мертвых душ“, то и сам умрет».
Переделанного «Копейкина» цензура разрешила.