«За что же, думаю, терпит мужик от всех — уж не говорю, от господ иных либо от земских, а то от своего же брата, мужика? Какая тому причина есть, и за что один кичится, а другой преклоняется, когда и в писании сказано: «Довлеет ученику, да будет яко учитель его, и раб, яко господь его»?.. Вижу я, что все это в миру противу божеских писаний творится, дьявольским попущением; ибо забыли люди, что сказано: «Иже бо вознесется — смирится, и смиряйся — вознесется… Всякая гора да унизится, и всяк долг да возвысится»…
Вот, господин ты мой, так и я попамятовал себе про то, что господь низложит сильные со престол и вознесет смиренные; а позабыл Христовы же слова великие: «Претерпевый до конца, той спасен будет». За то-то вот самое и терплю я теперь, по грехам своим.
— Ну, а преступление же ты какое сгрешил? — перебил рассказчика Кузьма Облако, которому совсем чудным делом казалось, что такой человек попал острожником на татебное отделение, как тяжкий преступник.
— А такое преступление, — пояснил ему Рамзя, — что уж больно мне стало отвратно все это несчастие да безобразие глазами своими зреть и слова единого не измочь вымолвить противу него… Помочь уж ничем не мог я по той причине, что сам был нищ и убог, и опять же на себя великое нарекание за то за самое от брата и от господ своих принимал, что имение свое расточил понапрасно и глупо…
Смирения во мне мало было, а больше все удаль бродила и гордость: озлился я противу всего — да во темные леса!..
От тех пор и стал рукомеслом своим заниматься.
Рамзя опустил свою голову и задумался. Когда же через минуту он поднял ее снова, глаза его стали еще светлей, задумчивей и кротче. Он вздохнул облегчающим грудь глубоким вздохом и продолжал:
— Только не загубил я ни одной души человеческой и не уворовал тайно и подло, яко тать в нощи, ни у кого даже верна единого, а шел напрямую!.. И все больше именем Христовым вымогал, потому — наставить на путь истинный всегда желал, и уж редко-редко когда кистенем пригрозишь — и то уж на такого ирода, который многу пакость чинит да еще тою пакостью похваляется и о имени Христовом в соблазн вводит. Да и то самого потом за кистень-то совесть мучает — инда места нигде не найдешь.
И не было у меня разбору никому: господин ли ты, земский ли, священного ли ты звания али воин, али наш же брат мужик — это все едино… Памятовал я только одно: «Вси же вы братья, ест. И отца не назовите себе на земли, един бо есть отец ваш, еже на небесах». Одно слово: коли ты обидчик, лихоимец или теснитель — повинен есть! И никого я не опасался. Одно только, что жить уж мне открыто на деревне было нельзя, а принужден был больше по лесам скитаться — а леса-то мне куды как милы ведь! — либо у мужиков тайно притон имел, и то больше на зиму. Любили они меня, потому Жак и я их всем сердцем своим и помышлением возлюбил и на пользу миру живот свой рад положить.
И как прослышу, бывало, что такой-то господин изобидел, к примеру, мужика своего, так я выберу час посподручней — и шасть к нему, разузнавши наперво, как и чем изобижен мужик.
Войду так, чтобы не заприметил меня никто и чтобы он, значит, тревоги какой поднять не мог. Войду, перво-наперво, по обычаю, на образ перекрещусь трижды, потом самому поклон, и говорю:
— Здравствуй, господин честной! я, мол, Рамзя.
Как узнает он, что — Рамзя, так ажно и обомлеет весь! Потому — имя мое далече страшно было, и слух такой обо мне повсюду прошел, что зол-человек имени одного моего трепетал и слышать не мог.
— Так и так, — говорю, бывало, — ты, мол, мужика своего тем-то и тем обидел.
— Грешен, — говорит, — изобидел.
— А коли так, подавай мужику то, чем изобидел ты его.
Ну, и прочту тут ему натацыю-то эту… А который шум подымать захочет да заупрямится, так ты ему кистенем пригрозишься, — ну, и примолкнет…
Возьму деньги с него, сколько там понадобится, а не то хлебом или скотинкой, глядя по тому, чем изобидел. Ну, и отдаст, и не перечит: так и проводит с поклоном. На глазах у всей дворни проводит ведь — вот оно что!.. И хоть бы кто пальцем тронул — ни один! потому, значит, дворня чувствовала и любила меня по простоте. Муки, бывало, куля три отложу, так ведь — что бы ты думал? — подводу даст и человеку еще проводить прикажет. Вот каковы-то дела делывались!
Таким-то родом все и боялись меня, а мужики благодарствовали.
Денег водилось у меня много, только не про себя, а держал больше про тот случай, как понадобится кому, так чтобы тут же ему и помочь безотменно. На себя же ни единой копейки, ни единого зерна не потратил, а кормили бог да люди добрые; они же и одевали и обували доброхотно, у кого от достатков своих хватало; а коли нет — я не спрошу, и хожу себе, в чем бог сподобил. И не одну зиму студеную в дырявом зипунишке зубами прощелкал, одначе же ничего: жив и здрав, потому — нутро у меня крепкое. Опять же, на то господь и испытание человеку посылает.
Но так как чувствовал я, что рукомесло мое с одного боку все-таки непохвальное, так я старался тело свое изнурять стужей и гладом и молитвою — тем и в печали своей облегчение получал…