Эти почти формальные в подобных случаях слова показались Бероевой величайшею иронией, какою только могла судьба издеваться над нею, и она не сдержала горькой усмешки, которая легкой тенью пробежала по ее лицу.
Священник, исполняя подобным вопросом только надлежащий приступ и потому с некоторой рассеянностью глядя на предстоящую арестантку, которых, быть может, не первая уже тысяча предстояла перед ним в точно таком же положении, не заметил ее горькой улыбки, но, взглянув на ее склоненную голову, счел это за утвердительный ответ и продолжал свое увещание.
— Надо надеяться на милость божию… И разбойник на кресте сподобился, а мы, христиане, и того наипаче, — говорил он с благочестивым воздыханием. — Участь, предстоящая тебе, положим, и весьма горестна, однако же не печалься… Я, как пастырь, желаю дать тебе духовное утешение… Ты разрываешь ныне все узы с прошлою жизнью и перед началом жизни новой…
Бероевой стало невыносимо горько и тяжело.
— Да, батюшка, с этими людьми и с этою жизнью все мои счеты покончены, — прервала она, с печальным одушевлением вскинув на него свои взоры. — Что бы там ни ждало впереди — теперь все равно! К чему утешенья?.. Мне уж не надо их больше!.. Начинайте исповедь.
Священник поглядел на нее с удивлением, но, видно, в этих глазах сказалось ему слишком уж много замкнутого в самом себе горя для того, чтобы еще растравлять его каким-либо посторонним прикосновением, и потому, помолчав с минутку, он прямо уже начал предлагать ей обычные пастырские вопросы.
На другой день, перед обедней, арестантке переменили костюм: черное платье заменилось полосатым тиковым, в каком обыкновенно ходят «нетяжкие» заключенницы, для того, чтобы она не причащалась в своем «позорном татебном капоте».
Два утра следовавших за сим двух дней Бероева постоянно находилась в нервной ажитации. Она смело глядела в глаза грядущей судьбе, но страшилась единственно лишь последнего спектакля, не могла помириться с мыслью о том позоре, который неминуемо ждет ее на прощанье с покидаемой жизнью.
Каждый звук шагов, приближавшихся к ее двери, каждый поворот ключа в замке заставлял ее бледнеть и вздрагивать, и холодеть, а сердце колотиться мутящей тоской ожиданья, но оба эти мучительные утра ей суждено было обманываться, и это наконец истомило ее так, что в ожидании следующего дня и тех же неизмененных ощущений она уже тоскливо спрашивала себя:
«Да скоро ли же, наконец, скоро ли?.. Хоть бы кончали уже!»
После долгой и почти бессонной ночи для осужденной наступил и рассвет ее третьего утра.
LVIII
ПРОГУЛКА НА ФОРТУНКЕ К СМОЛЬНОМУ ЗАТЫЛКОМ
Во втором часу ночи на Конную площадь грузно ввалились три скрипучие телеги, наполненные грудою каких-то досок и бревен. Остановились посередине: рабочие люди стали скидывать на землю привезенный материал, а другие в это самое время на квадратном расстоянии вырыли четыре ямки, куда были вкопаны четыре столба. По глухой и безлюдной окрестности гулко раздавалось постукивание топоров да обухов, и кой-когда доносился до слуха сонного сторожа разный говор с восклицаниями то энергического, то веселого свойства.
— Ну, Андрюха, прилаживай чертохвост, прилаживай доски-ту! Что осовемши сидишь, словно тетерев какой? Работа ништо себе, веселая.
— Что в ей веселого!.. Все едино, как ни есть, а все она работа, значит.
— А тебе как?! Только бы в распивочной насчет косушек работать бы? Ишь ты, персуля какая важная!
— Терентьич! Кобылу-то[345] утверждать аль нет?
— Кобылу не для чего, потому пороть, значит, не будут, а только так, для близиру одного, чтобы публике, значит, пример…
— А кого это, мужика аль бабу?
— Бабу, сказывали… Люблю я это, братцы!
— Хреста на тебе нету, что ли?.. «Люблю»!.. Эки слова-то говорит какие!
— А что ж, мы ничего, мы, значит, — слова, как слова! Что ж дурнова?..
— Да и хорошего ничего — спина, чай, некупленная!
— Чужая — не своя.
— Погоди маленько, — может, когда и до твоей доберутся.
— А что ж такое? Мы, как есть, етта, одно слово, что ничево… И для меня тогда, значит, тоже амвон этот самый поставят.
Подошли мимоходом какие-то три неизвестные личности, вида полунощно-подозрительного. Подошли, остановились и на работу поглазели.
— Что это, братцы, строится?
— А нешто не знаете?.. Штука-то ведь, поди, чай, про вашего брата работана. Кому и знать, коль не вам!
— Да ты что ж лаешься? Ты говори, коль спрашивают!
— А что вам говорить?! Вы вот погуляйте поболе по карманам, может, и отведаете… Да ладно, отваливай отседова! Нечего вам тут! Ишь ты, мазура оголтелая!
Три полунощника отходят, весьма недовольные таким нелюбезным приемом рабочих.
— А может, и в сам-деле когда-нибудь достукаешься, братцы, до этого цырмуньялу? — раздумчиво замечает на пути один из них своим товарищам.
— Волков бояться, так и в лес не ходить! — откликается другой.
— А ты, ребята, вот что смекай: это дело нам очинно на руку. Толпа-то ведь большая будет — только не зевай да трекай[346] бойчее, а работать граблюхами по ширманам[347] вволю, значит, можно при эфтом случае — самое разлюбезное дело!