– Нет, судари мои! – сказал он решительно. – На экое дело нет вам моего благословения: это уж уголовщиной называется –
– Да ведь мы все ему же как бы получше, поспособнее хотим, – оправдывался рыжий, – потому, ежели обокрасть его, все равно с тоски повесится, руку на себя наложит; без капиталу ему – ровно что не жить.
– А мы ему же в облегчение, – поддакнул Фомушка, – от великого греха душу его стариковскую слободим да еще мученический венец прияти сподобим; по крайности, кончина праведная.
– Уж быть тебе, кощуну эдакому, быть кончену
– Это – как вашей милости угодно будет, мы и втроем повершим, а за вами уж будем благонадежны, не прозвоните, коли ничего не знаете – это верно! – сказал Гречка, запирая двери за ушедшим Викулычем.
– Как же вершать-то станем? Кто да кто? – совещался Фомушка, относясь к обоим сотоварищам.
– Я и один покончу, дело нетрудное, – вызвался Гречка. – Барахтаться, чай, не будет, потому – стар человек.
– Да ведь впервой, поди-ка?
– Что ж, что впервой? Когда ж нибудь привыкать-то надо! Авось
– Так надо бы поcкорей, не по тяжелой почте, а со штафетой бы отправить.
– Чего тут проклажаться – послезавтра утром раненько, часов эдак в шесть, и порешу.
– А чем полагаешь решить-то? – полюбопытствовал блаженный.
– На храпок. Взять его за горлец да дослать штуку под душец, чтобы он, значит, не кричал «к покрову!». Голову на рукомойник – самое вольготное будет[229]
, – завершил Гречка, очень выразительно махнув себя поперек горла указательным пальцем.XI
ФИГА
Условились так, что Гречка один отправится на дело, покончит кухарку и старика, заберет все наличные деньги и все драгоценности, которые могут быть удобно запрятаны за голенища и в карманы; мехов же и тому подобного «крупного товару» забирать не станет, чтобы не возбудить в ком-либо разных подозрений, и с награбленным добром явится в Сухаревку, в известную уже непроходную отдельную комнату, где его будут поджидать Фомушка с Зеленьковым и где, при замкнутых дверях, произойдет полюбовный дележ. Сговорившись таким образом, товарищи расстались.
Два человека уходили из Сухаревки в совершенно противоположном настроении духа и мысли.
«Коево черта я стану делиться? Из-за чего? – размышлял Гречка, направляясь в ночлежные Вяземского дома. – Один дело работить стану, один, пожалуй, миноги жрать, а с ними делись!.. Нет, брат, дудки! Шалишь, кума, в Саксонии не бывала. С большим капиталом от судей праведных отделаемся – как не отделаться нашему брату? иным же удается; а ежели и нет, так по крайности знаешь, что за себя варганил, за себя и конфуз принимаешь… все ж не так обидно… Коли клево сойдет – лататы зададим: ты прощай, значит, распрекрасная матерь Рассея. Морген-фри, нос утри! А вы, ребята теплые, сидите в Сухаревке – дожидайтесь! – так вот сейчас я к вам взял да и пришел! Как же!» – И Гречка, махнув рукою, очень выразительно свистнул.
А Иван Иванович сильно волновался и беспокоился. Убить человека – не то что обокрасть… Стало быть, очень опасное дело, если сам патриарх возмутился и от благодарности даже отказался… А кнут? А Сибирь? Ивана Ивановича колотила нервная дрожь: в каждом проходящем сзади его человеке он подозревал погоню; думалось ему, что их подслушали и теперь догоняют, схватывают, тащат в тюрьму, – и он ускорял шаги, торопясь поскорее убраться от мест, близких к Сенной площади, стараясь незаметнее затереться в уличной толпе, а сам поминутно все оглядывался, ежился и вздрагивал каждый раз, когда опережавший прохожий невзначай задевал его рукавом или локтем. Для бодрости он зашел в кабачок и порядочно выпил; но бодрость к нему не возвращалась. В страшнейшей ажитации, словно бы преступление уже было совершено, закутался он с головой в одеяло и чутко прислушивался к каждому звуку на дворе, к случайному шлепанью чьих-то шагов, к стуку соседних дверей – и все ждал, что его сейчас арестуют. Охотно соглашаясь принять пассивное участие в воровстве, он ужасался мысли об убийстве.