Если вы войдете в эту «градскую» больницу с ее главного подъезда, то, пройдя шагов двадцать по площадке сеней, очутитесь в поперечном коридоре, перед дверью, где прибита доска с надписью: «XIV отделение». Для человека, который, не будучи знаком с назначением этого отделения, переступил бы за порог ведущей в него двери, неожиданно предстало бы, в иную пору, очень грустное зрелище. Первое, что могло бы неприятно поразить его, – это отчаянные крики ужаса и страдания, корчи и борьба человека, подставленного коротко остриженной, а иногда и совсем бритою головою под холодные струи душа, имеющие назначение освежать его больную голову. Он рвется, мечется под сильными руками трех-четырех служителей и наконец, изнеможенный, покоряется своей участи.
Вид страдания, каково бы оно ни было, неотразимо действует на каждого болезненно-грустным впечатлением; но грустнее всего и обиднее всего для нравственного и разумного достоинства человеческого – это вид умалишенного и его страданий. Грустнее всего то, что, несмотря на всю тяжесть впечатления, вы порою не удержитесь от самой неожиданной и вполне невольной улыбки.
Старуха Поветина умерла от тоски. Когда так нежданно и быстро разлучили ее с Машей, когда эта последняя совершенно потерялась у нее из виду, так что та совсем уже не знала, ни где она, ни что с нею, бедная старуха не выдержала такого испытания и упала духом. Любящая и привязчивая душа ее не сжилась с этим сиротством, затосковала, захирела, и – вскоре одной незначительной простуды было совершенно достаточно, чтобы Пелагея Васильевна, обессиленная уже своим моральным горем и каждодневною скрытою тоскою, отправилась к праотцам, в болотистую почву Смоленского кладбища.
Горе и сиротство старухи были вполне равносильны и для ее мужа. Но со смертью ее тяжелый груз этой печали удесятерился. Поветин остался круглым бобылем и, как известно уже читателю, запил весьма нешуточным образом. За нетрезвость и бесполезность его выгнали со службы – старик сошел с ума.
И вот в одно утро очутился он в ванне, под холодной струей воды, принял эту купель посвящения, которая неукоснительно встречает каждого грядущего в дом умалишенных; затем облекли его в больничный халат серого сукна, на ноги надели шлепанцы-туфли и впустили в длинный, довольно широкий, но полутемный коридор, по одной стороне которого идет ряд дверей с окошечками от отдельных нумеров. В одном из них ему указали железную кровать под тощим и довольно грязноватым байковым одеялом и сказали, что это его место и что здесь он может спать. Старик очень любезно поклонился и не прекословил.
– Скажите, пожалуйста, ведь это здесь родильный дом, не так ли? – отнесся он тотчас же к своему сотоварищу по нумеру, который, сидя на кровати перед маленьким столиком, писал какие-то бумаги.
– Здесь-то? – отозвался с необыкновенной важностью и достоинством сотоварищ, тоже весьма уже пожилой человек. – Нет, здесь отделение умалишенных, сумасшедший дом, а не родильный.
– Это неправда, это не может быть, я знаю наверное, что здесь родят; с тем меня и привезли сюда, – оспорил Поветин.
– Что-о? – строго поднялся с места сотоварищ. – Ты осмелился опровергать меня? Ты знаешь ли, кто я таков и какой сан на мне? Я – император! Император Петр Первый, великий преобразователь России, посажен сюда хитростию и происками бунтовщиков-изменников. Кланяйся мне! я доверяю тебе мою тайну – пойдем!
И он, всемилостивейше взяв Поветина под руку, повел его из нумера в длинный коридор, где ходили на свободе человек до двадцати больных. Каких только звуков и голосов не было слышно в этом коридоре!
– Ку-ка-реку-у! – кричит один несчастный, сидя на корточках и воображая собою курицу, которая испорчена злыми людьми и потому поет петухом.
– La mia letizia![271]
– раздавалось на противоположном конце, мешаясь с декламацией оды «Бог» Державина.– Аксеновский паде, подержи, по-дер-жи на уме! – убеждал пустое пространство четвертый субъект, помешавшийся в роковой момент своей жизни, когда нежданно-негаданно застал свою жену с ее любовником.
– Пой акафист мне, пой! – настаивал пятый, тщедушный человек, приставая к угрюмому дьякону.
– Зачем акафист? Я тебе матку-репку спою, – мрачно ответствовал помешанный дьякон.
– Нет, ты мне акафист споешь! Стойте! – взял он за руки Поветина с императором. – Ангелы и архангелы мои, Варахиил и Михаил! казните его, каналью! жупелом, жупелом его хорошенько!
– Ну что же, разве это не сумасшедший дом? – очень рассудительно и, по-видимому, совершенно здраво обратился к Поветину император. – Этот несчастный воображает, будто он Бог… И я обречен томиться между ними!..
– Да, Бог; вы правы! А и устал же я сегодня, господа! ух как устал – моченьки нету! – сказал, руки в боки, тщедушный.
– Отчего же вы устали? – благодушно отнесся к нему император, как здравомыслящий к помешанному, и толкнул при этом слегка Поветина: дескать, слушай, слушай, какую дичь понесет!