А между тем какой-нибудь Аким Рамзя одним своим взглядом, одним своим словом, смело-прямым, хоть и негромко сказанным, сразу повлияет в тысячу раз более и благотворнее, чем всевозможные поучения и предупредительно-нравственные меры – «потому свой брат, а не начальство», говорят арестанты.
Но, повторяем, Рамзя – очень редкое исключение, и единственно благодаря его влиянию Иван Вересов не сделался негодяем и успел сохранить свои честные начала. Сама судьба как будто послала тут на выручку крепкого человека, Рамзю, а без того быть бы ему невинною жертвою нашей системы общего заключения. Впрочем, и наше одиночное вполне стоит общего, если даже не почище его, хотя, конечно, в другом совершенно роде.
Но об этом после. Настоящая, и без того уже длинная, глава приняла неподходящий к романам характер публицистической заметки. Я вижу, как хмурится лицо иного читателя, и потому спешу принести его благосклонности мое чистосердечное извинение.
XII
В СЛЕДСТВЕННОЙ КАМЕРЕ
Мы в следственной камере. Обстановка известна: это – обстановка любого присутственного места средней руки. Комнаты, оклеенные неопределенного цвета обоями, шкафы с бумагами. Столы с кипами дел и геморроидальными чиновничьими физиономиями, три-четыре солдата в касках и с ружьями, подле темных личностей с серо-затхлым, болезненным цветом лица, с которыми читатель познакомился уже в «дядином доме»; затем – всякого звания и состояния люди обоих полов и всех возрастов, от воришки и нищенки до элегантнейшего великосветского денди… Тут поэт смело мог бы воскликнуть:
И все это ждет очереди своего дела, все это притянуто к следствию: иной – как истец, другой – как ответчик, третий – как свидетель: всем есть место, до всех есть дело.
Вводят из передней комнаты мужичонку в арестантском сером костюме. Мужичонко на вид – маленького роста; волосы каштанового цвета, длинные, взбитые в беспорядке; безусое и безбородое лицо добродушно до того, что выражение его переходит даже во что-то детское, беспечное, во что-то бесконечно невинное и светлое.
– Кто таков? – раздается голос следователя.
– Из господских… – робко начинает, озираясь по углам, мужичонко.
– Как зовут, сказывай; какой губернии, уезда какого? – подшептывает ему сзади вольнонаемный писец, стоящий тут для того, чтобы выслушать допрос и после записать показание со слов мужичонки.
– Крестьянин… Калужской губернии, Козельского уезда. Иван Марков, – поправляется мужичонко, однако все еще робким голосом.
– Сколько лет? – спрашивает следователь.
– Двадцать три.
– За что взят?
– Милостыньку просил, вашеско благородие.
– По какому виду живешь?
Мужичонко заминается и молчит, уставя в следователя свои глаза, которые при этом вопросе вдруг сделались глупыми, бессмысленными и как бы ровно ничего не понимающими из того, что спрашивают у их обладателя. Вообще видно, что последний вопрос следователя больно ему не по нутру.
– Что ж молчишь-то, или
Мужичонко при этом вопросе вздрагивает и, словно очнувшись от забытья какого-то, встряхивается всем телом.
– Ну что же? точно? без глаз?
– Есть воля ваша, вашеско благородие!
– На исповеди и у святого причастия бываешь?
– Не, не бываю…
– Почему так?
– На исповедь не ходил, потому – раскаиваться не в чем, значит, коли пашпорта нет.
– Так что ж, что нет?
– Да как же без пашпорта каяться-то? Знамо дело, без пашпорта и каяться нельзя.
– Зачем в Петербург пришел?
– На заработки пришел… А как вышел срок пашпорту, домой собрался, – продолжал арестант, немного приободрившись и оправившись от первого смущения. – Двадцать пять рублев денег имел, да на серскасельской машине украли и мешок и деньги – я там жил, значит… Ну, домой вернуться не с чем – я так и остался…
– И давно без паспорта?
– Поболе года уже… да год по пашпорту жил.
– Женат или холост?
– Женат… жену в деревне оставил.
– Как же она там без тебя живет? Поди, чай, избалуется?
– А пусть ее балуется!.. Мне же лучше!..
Этот ответ немало изумляет следователя.
– Как так? – спрашивает он. – Да коли она там с другим парнем слукавится?
– Что ж, в этом худа никакого нет. Пущай ее слукавится… по крайности, как ежели домой вернусь, так авось, Бог даст, работника лишнего в семью родит – мне же подспорье будет… Это ничего, это хорошо, коли слукавилась.
– Ну конечно, это твое дело!.. Как же ты без глаз-то больше года прожил? Чем занимался?
– В поденной работе жил… То у того, то у другого хозяина, пока держали, где день, где два, а где и неделю – так вот и жил.
– А милостыню зачем стал просить?
– А вот – летось жил я у хозяина на Обводной канаве; порядимшись были дрова к Берендяке на лесной двор таскать, да заболел я тут. Хозяин не стал держать на фатере; говорит: «Помрешь, пожалуй, а мне с тобой и тягайся тогда! – иди, благо, куда знаешь!..» Ну, я и пошел.
– Куда ж пошел-то?
– А в кусты…
– Как в кусты?
– А так, в кусты… за Московскую заставу – там и жил в кустах тех.
– Больной-то?
– Да, нездоровый; так и жил.
– А ночевал-то где?