В этом роде длилась его назидательная беседа, но Гречка слушал с каким-то бессмысленным видом – да и слушал ли еще! – он тупо устанавливал свои глаза то на угол изразцовой печки, столь же тупо переводил их на окно, сдерживал зевоту, переминался с ноги на ногу и видимо скучал и тяготился продолжительностью своего стоячего положения. Вотще употреблял батюшка весь запас своего красноречия, стараясь текстом, примерами и назиданием пронять его до самого сердца: сердце Гречки – увы! – осталось непронятым.
– Да вы, батюшка, это насчет чего ж говорите мне прокламацию эту всю? – перебил он наконец увещателя. – Я ведь уж все как есть, по совести, показал их благородию. А их благородие это, значит, пристрастные допросы делать желают; так опять же насчет этого будьте, батюшка, свидетелем; а я стряпчему за эдакое пристрастие на их благородие жалиться могу! Чай, сам знаете, по закону-то духовое увещание – прежняя пытка!
– Зачерствелое сердце, зачерствелое… соболезную, – покачал головой священник, подымаясь с места и не относясь, собственно, ни к кому с этим последним замечанием. – Мой пастырский долг, по силе возможности, исполнен: извольте начинать ваш юридический, гражданский, – прибавил он, с любезной улыбкой обращаясь к следователю, и, отдав поклон, удалился из камеры так же, как и вошел, мягко разглаживая бородку.
Началась очная ставка. Гречка, с наглым бесстыдством, в глаза уличал Вересова в его соучастии.
– Что же, друг любезный, врешь? Где же у тебя совесть-то, бесстыжие твои глаза? – говорил он, горячо жестикулируя перед его физиономией. – Вместе уговор держали, а теперь на попятный? Это уж нечестно; добрый вор так не виляет. Ведь ты же встренул меня внизу на лестнице!
– Да, – подтвердил Вересов.
– Ведь я же сидел и плакался на батьку-то твоего?
– Да, – повторил Вересов.
– И ты же стал меня расспрашивать, что это, дескать, со мною?
– Да, расспрашивал.
– А я же тебе говорил, что спасите, мол, меня – с голоду помираю, с моста в воду броситься хочу?
– Говорил…
– А ты мне что сказал на это?.. Нукася, припомни!
– Я к отцу позвал; сказал, что выручу.
– Ну да! это правильно! Только прежде, чем к отцу-то звать, ты сказал, что выручишь, буде помогу тебе ограбить, а не то, добрым часом, и убить его. Вот оно как было! Ты же мне рассказал, что и фатера у него завсегда при замках на запоре состоит, и что деньги он при себе на теле содержит.
– Это ложь, – вступился Вересов.
– А!.. теперь вот ложь! – перебил Гречка. – Ах ты, Иуда иудейская! Аспид ты каинский!.. Ишь ведь святошей-то каким суздальским прикидывается, сирота казанская!.. А откуда ж я могу знать, что деньги-то батька твой в кожаном поясе под сорочкой носит? Кто ж, окромя тебя, сына евойного, сказать бы мне мог про это?.. Что? замолчал, небойсь?.. Пишите, ваше благородие, – обратился он к следователю, – что остались, мол, оба при своих показаниях. Видите, замолчал! Сказать-то ему больше нечего.
Вересов отвернулся к окну, чтобы скрыть от посторонних глаз навернувшиеся слезы – тихие, но горькие слезы безысходного, беспомощного, придавленного горя.
– Что ж вы скажете на это, Вересов? – участливо отнесся к нему следователь.
– Видит Бог – не виноват я!.. Ну да что ж… от судьбы не уйдешь ведь!.. – с безнадежным отчаянием махнул он рукою, и голос его не выдержал, трепетно порвался. Он еще больше отвернулся к окну, чтобы скрыть свою новую слезу, невольную и жгучую.
– Позвольте мне, ваше благородие, в тюрьму! – стал между тем просить Гречка. – Что ж меня теперича занапрасно в секретной держать? Я ведь во всем, как быть должно, со всем усердием моим открылся вашему благородию: начальство к нам тоже ведь навещать наезжает, я могу начальству сказать, потому – лишний народ, сами знаете, без дела содержать по частям в секретных не приказано; а я открылся… так уж, стало быть, позвольте в тюрьму.
Следователь махнул рукою – и конвойный увел Гречку с его мнимым сотоварищем.
В тот же день черный фургон привез в подворотню Тюремного замка новых обитателей. Это были: Осип Гречка, Фомушка-блаженный и Касьянчик-старчик.
XIII
СЕКРЕТНАЯ