– Вот что я вам скажу, моя королева! – остановился он перед Шпильце, скрестив на груди свои руки. – Ведь дело с Бероевым, так или иначе, разыграется пустяками, непременно пустяками! Ну, подержат-подержат, увидят, что вздор, и выпустят, даже с извинением выпустят, а я-то что же? Только себя через то скомпрометирую, кредит свой подорву.
Генеральша слушала его во все уши и глядела на все глаза.
– И это еще самое легкое, – продолжал Эмилий Люцианович, – хорошо, если только этим все кончится, а если дело разыграется так, что самого к Иисусу потянут – тогда что? Ведь я, понимаете ли, должен буду все начальство в заблуждение ввести, обмануть его, а ведь это не то, что взять да обмануть какого-нибудь Ивана, Сидора, Петра, это дело обоюдоострое, как раз нарежешься – и похерят меня, раба Божьего, а вы-то в стороне останетесь, вам оно ничего!
– Н-ну? – по обычаю своему, цедя, протянула генеральша.
– Н-ну, – передразнил ее Дранг. – Поэтому, если уж рисковать, так хоть было бы за что. Я ведь материалист, человек девятнадцатого века и в возвышенные чувствования не верую, а служу тельцу златому.
– Н-ну? – повторила генеральша.
– Н-ну, – опять передразнил ее Дранг. – Понять-то ведь, кажется, не трудно! Если уж вам так приспичило во что бы то ни стало припрятать на время Бероева, то выкладывайте сейчас мне пять тысяч серебром – и нынче же ночью он будет припрятан самым солидным, тщательным и деликатным образом.
Генеральша помялась, поторговалась – нет, не сдается прекрасный Эмилий: как сказал свою цифру, так уж на ней и стоит. Нечего делать, послала она за Хлебонасущенским, посоветовалась с ним наедине, и порешили, что надобно дать. Пришлось по две с половиной тысячи на брата – и Дранг помчался обделывать поручение, в первый раз в жизни ощущая в своем кармане целиком такую полновесную сумму и поэтому чувствуя себя легче, благодушнее и веселее, чем когда-либо.
XXXIX
ДОПРОС
Вечером щелкнул дверной замок, и в комнату Бероева вошел унтер-офицер с каменно-молчаливым лакеем. Последний держал на руках платье, которое было снято Бероевым при переселении в его последнее обиталище.
– Потрудитесь, сударь, одеться, только поторопитесь, потому там… ждут, – сказал военный.
Лакей молча, с дрессированной сноровкой, стал подавать ему одну за другою все принадлежности костюма, ловко помог пристегнуть подтяжки, ловко напялил на него сюртук и засим начал складывать казенное платье.
– Готовы-с? – лаконично спросил военный.
– Готов.
– Пожалуйте-с.
И они пошли по гулкому коридору. Приставник, как бы для выражения известного рода почтительности, следовал за Бероевым на расстоянии двух-трех шагов и в то же время успевал служить ему в некотором роде Виргилием-путеводцем среди этого лабиринта различных переходов. Лабиринтом, по крайней мере в эту минуту, казались они Бероеву, которого то и дело направлял военный словами: «направо… налево… прямо… в эту дверь… вниз… по этой лестнице… сюда», пока наконец не вошел он в просторную и весьма комфортабельно меблированную комнату, где ему указано было остаться и ждать.
Мягкий диван и мягкие, покойные кресла, большой, широкий стол, весьма щедро покрытый свежим зеленым сукном, на столе изящная чернильница со всею письменной принадлежностью, лампа с молочно-матовым колпаком и на стене тоже лампа, а на другой – большой портрет в роскошной золоченой раме; словом сказать, вся обстановка несколько официальным изяществом явно изобличала, что кабинет этот предназначен для занятий довольно веской и значительной особы.
После трехминутного ожидания в комнату вошло лицо, наружность которого была отчасти знакома Бероеву, как обыкновенно бывает иногда очень многим знакома издали наружность значительных официальных лиц. Благовоннейшая гаванна дымилась в руке вошедшего. Расстегнутый генеральский сюртук открывал грудь, обтянутую жилетом изумительной белизны. Довольно красивые черты лица его выражали абсолютную холодность и несколько сухое спокойствие, а манеры как-то невольно, сами собой, обнаруживали привычку к хорошему обществу. Он вошел ровным, твердым, неторопливым шагом, остановился против Бероева и вскинул на него из-за стола, разделявшего их, острый, проницательно-пристальный взгляд.
– Господин Бероев? – быстро спросил он своим тихим, но металлическим голосом, и притом таким тоном, который обнаруживал непоколебимую внутреннюю уверенность, что на этот вопрос отнюдь ничего не может последовать, кроме безусловного подтверждения. Вопрос, стало быть, предложен был только так, для проформы и как бы затем лишь, чтобы было с чего начать, на что опереться. Во всяком случае, арестованный не замедлил отвечать утвердительно.
– Вы имеете семейство, детей? – спросил генерал тем же тоном и плавно пустил кольцо легкого дыма.
– Имею, – глухо ответил Бероев: ему стало горько и больно, зачем это хватают его за самые больные и чуткие струны его сердца.
– Очень сожалею, – сухо и как бы в скобках заметил генерал.