– Ну-с, желаю наслаждаться всеми благами, – приподнял старичонко свою котиковую шапку. – Смотрите же, не обидьте меня, старичка беспомощного! Я, по христианскому чувству, сжалился над вами, потому – это мой долг, в некотором роде для души спасения… посильная помощь страждущему человечеству… ну и… прочее… Так уж вы, пожалуйста, обитайте себе смирненько, тихенько, богобоязненно, чтобы меня тово… под ответственность как-нибудь не подвести. Прощайте-с!
И они разошлись в разные стороны.
Вересов радостно вздохнул полною грудью, когда наконец остался один – один совершенно. Он только теперь почувствовал свободу. Не в силах сдержать широкой радостной улыбки, пошел он без цели, куда глаза глядят, и пошел таким твердым и быстрым шагом, как будто его подталкивала и влекла какая-то сверхъестественная сила. Ему весело идти, куда хочет, идти без отчету, по своей собственной воле, весело ощущать даже самое это движение, глядеть на свободные, здоровые лица встречных людей, окунуться в этот водоворот уличной жизни и совсем потеряться, исчезнуть в нем. На каждую улицу, на каждый дом он глядел теперь как на нечто новое или как на старинного своего друга, с которым бог весть сколько времени не видался. А и времени-то, в сущности, немного ведь прошло с тех пор, как арестовали его, – не более какого-нибудь месяца; но как, однако, в этот месяц изменился Вересов, как его пришибла и принизила недобрая доля!.. Теперь это были первые минуты, когда он забылся, под обаянием радостного, счастливого чувства свободы. Он все шел и шел, улыбался и глядел на все такими любопытными глазами, будто жаждал наглядеться на весь мир Божий, и весь этот мир Божий желая обнять, как брата, радостно кинуться ему навстречу и любить, любить его крепко и много… Но усталость наконец взяла-таки свое. Вересов остановился и огляделся вокруг. Присесть хочется – негде присесть, надо идти поневоле. Голод почувствовал – нечем утолить его… в кармане ни копейки, а даром есть не дадут… Жаль тюрьмы: там была своя койка и щи-серяки тоже были. Здесь теперь – воля, и нет ни того ни другого.
Он опять пошел без цели, только уже не так радостно и быстро, как за несколько часов перед этим.
Начинало темнеть; по улицам фонари зажигались. Тысячи роскошных, блестящих магазинов заблистали газовыми огнями. Вон целый ряд фруктовых и бакалейных лавок, сквозь стекла которых так вкусно и заманчиво глядят всевозможные роскошные снеди: сыры, копченое, жирные пате и маринады, а там – ананасы да кустики земляники в горшочках да фрукты разные. «Хорошо жить на свете!» – с горькой улыбкой промелькнуло в голове Вересова, когда остановился он перед соблазнительным окном такой лавки и долго рассматривал все эти вкусности, один вид которых голодно поводил мускулы его губ и щек и сдавливал скулы, заставляя глотать слюнки, вызываемые волчьим аппетитом. Вересов стоял, глядел и дрогнул на ветру; а голод меж тем все сильнее и сильнее начинал донимать его. По улицам проносилось множество экипажей. Сыны Марса в белых и красных шапках и привилегированные сыны биржи да изящных салонов в бобрах и соболях гнали во весь дух своих статных рысаков, стараясь во что бы то ни стало обогнать друг друга и паче того – обогнать какую-нибудь блестящую камелию, которая, с шиком закутавшись в богатую чернобурую медвежью полость, нагло мчится сломя голову, развалясь в своем экипаже.
В воздухе становилось холоднее – к ночи, должно быть, добрый морозец станет, а у Вересова пальтишко одним Божьим ветром подбито… Остановился он посреди тротуара и с мутящей, голодной тоской огляделся во все стороны. Куда ж идти, что делать, где приютиться, где обогреться ему? Идти – куда хочешь, а приютиться… тоже где хочешь: город велик и пространен.
Голодный человек почувствовал ужас. Среди этого шума, блеска, движения и многолюдства – он одинок и бессилен… И ему почудилось, что этот пышный город – его холодная, суровая могила.
LV
ФЕМИДА НАДЕВАЕТ ПОВЯЗКУ И ПОДНИМАЕТ СВОИ ВЕСЫ
В зале одного присутственного места, обстановка которого была украшена всеми атрибутами современной Фемиды, где меч заменяется гусиным пером, гири весов – пудами исписанной бумаги, хранящейся в виде дел по судейским шкафам, а достославная повязка… Впрочем, одни говорят, будто повязка осталась та же самая, а другие сомневаются, чтобы она когда-либо существовала на глазах суровой богини. Итак, в зале, украшенной атрибутами современной Фемиды, заседал ареопаг ее верных жрецов и обслуживал некое уголовное дело. Называлось оно «Делом о покушении на жизнь гвардии корнета князя Шадурского, учиненном женою московского почетного гражданина Юлией Николаевной Бероевой».
– Дело сомнительное, – заметил, пожевав губами, один из членов.
– Вы находите? – возразил другой, который был неизмеримо солиднее первого, и при этом авторитетно вскинул на него юпитеровские взоры.
– Полагаю, так.
– Почему же, любопытно знать?
– А хотя бы свидетельство мужа ее, который сообщил о дворнике… Дворник-то ведь показал бы иное.