Читаем Петербургские трущобы. Том 2 полностью

Дружный и веселый хохот камеры покрывает окончание как того, так и другого рассказа. Один Рамзя только сидит поодаль от других, сохраняя невозмутимое спокойствие и серьезность. Ему, кажись, не совсем-то по душе приходились такие рассказы, но протестовать против них каким-либо резким или поучающим словом он не стал, потому что знал цену каждому своему слову, умел угадывать минуту, когда оно может влиять своей нравственной силой, и вдобавок отлично знал этот народ, с которым теперь приходилось ему иметь дело. Тут именно все зависит от минуты, потому что это – народ порыва, иногда хорошего, иногда дурного, но непременно порыва; это – капризное, своенравное дитя; на него обаятельно действует только факт или пример, совсем выходящий вон из ряда, поражающий либо своей грандиозностью, силой, либо своей смешной, комической стороной. Насколько легко подчиняется он обаянию всякой силы, настолько же легко и развенчивает свой кумир, отнимает от него сразу все добровольно данное ему уважение, при первой оплошности, при первом случае, когда эта сила неловко станет в смешное положение. А Рамзя чувствовал, что, выступи он теперь, в данную минуту, перед полупьяной ватагой, настроенной на сатирический и смешливый лад, ему вся эта ватага отгрянула бы только дружным уничтожающим смехом, который в тот же миг свергнул бы его с того пьедестала, на который стал он с первого появления в эту среду. А Рамзя дорожил своим значением. «Мало ль что мне не по нраву! – рассуждал он мысленно в эту минуту. – Не всяко лыко в строку. Тут еще грех невелик, что погалдят промеж себя да пересмехом позаймутся, а вот коли какое дело всурьез пойдет да недобром для них же самих запахнет – ну, тогда встань и затяни вожжу, тогда поймут, что ты, мол, за дело, а не за пустяковину ратуешь». И он засветил у своей койки сальный огарок, заслонил его бумагой со стороны окна, чтобы со двора свету незаметно было, и кивнул Вересову:

– Почитать бы, что ль, книжку занятную, – предложил он ему, вытаскивая из-под подушки растрепанную книжицу, – присядь-ко, Иван Осипыч, призаймемся малость.

И через минуту по камере тихо, но внятно раздался его ровный, певучий голос:

Не гулял с кистенем я в дремучем лесу,Не лежал я во рву в непроглядную ночь —Я свой век загубил за девицу-красу,За девицу-красу, за дворянскую дочь!

И… к концу этого стихотворения около Рамзи мало-помалу собралась уже тесная кучка; буйный смех замолк, уступя место серьезному, чуткому вниманию. В майданном углу тем же часом пошли в ход три листика, и вся камера разделилась на две группы: одна жадно и любопытно следила за игрою, другая жадно и любопытно слушала некрасовские стихи.

Рамзя обвел глазами свою группу, и довольная улыбка мелькнула на его губах: он знал, как и чем в иную минуту нужно действовать на этот народ, и внутренне улыбнулся этому сознанию.

Осип Гречка содержался на том же татебном отделении, только в другой камере, где, с некоторыми варьяциями, совершалось почти то же самое: та же игра и подобные же рассказы; но он меж тем угрюмо лежал на своей койке, закинув за голову руки, и все время ни в россказнях, ни в игре, ни в чтении не принимал участия. Он думал крутую, серьезную думу… Надоел ему душный острог, надоело уголовное дело, по которому теперь его судят, о покушении на жизнь ростовщика Морденки – отца Вересова, надоела вся эта жизнь сидячая, скучная, подневольная, и – ох как хотелось бы ему попытать теперь вольной воли, погулять без надзора по белому свету. Хорошо бы убежать отсюда – да только как убежишь-то? А надобно, беспременно надобно, во что бы то ни стало! Потому – очень уж опротивело все это, тоска по прежней горемычно-беззаботной жизни вконец загрызла. Как быть-то?.. Надо подумать!

И вот он думает да передумывает разные мысли.

«Запутал я ни за што и энтово щенка, – мыслил он насчет Вересова. – Ну, вот и терпит, страдает человек… Коли виноватому скверно, каково же оно невинному-то!.. Душа-то у него чистая: ведь тогда ни за што помог мне – от доброго только сердца своего, значит, а не из чего-либо протчего. И не гадал, чай, что влопается в такую передрягу!.. А и скаред же этот Морденко, батька-то его!.. Думал я, этта, что кровь не выдержит, заговорит свое; думал, что не захочет детище родное под уголовщину вести; помилует, думал, дело замнет да потушит, – ан нет, живодерина! ему и кровь своя ровно что ничего, и сына роднова топит!.. Не выгорела у меня, значит, эта задача, ошибся… А коли не выгорела, что ж и щенка-то задаром топить? Выгородить его нешто из дела, объявить начальству, что так, мол, и так – в эндаком разе впутывал его занапрасну, на сердце родительское, мол, расчет в мыслях своих держал и потому оговорил неповинного… Мне ведь все равно: потому, как ни на есть, а уж удеру отселева беспременно: либо пан, либо пропал. Только как удрать-то?.. Нешто надежного товарища подыскать бы да вместе хватить?..»

Перейти на страницу:

Все книги серии Петербургские трущобы

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза