— В жызны маленько не так, — неожиданно вставил Апля Маметов. Александр Николаевич приметил, что, сидя в стороне и занятый как бы самим собой, он жадно вбирал в себя то, что говорили другие.
— Господын пока господин, раб есть раб…
Нахмуренные густые брови Радищева приподнялась. Он одобрительно кивнул, тряхнув серебром своих седин. Бахтин этот добрый знак принял на свой счёт. Апля Маметов, к которому адресовался кивок, совсем его не заметил; он свесил над карточным столом бритую голову в чёрной тюбетейке, расшитой белыми нитками, и, казалось, дремал.
Место Бахтина занял хозяин дома. Панкратий Платонович объявил:
— Две строфы из оды «На гордость»…
— Нельзя ли сбавить наполовину, — пошутил Пушкин, — а то Апля захрапыт тыгром!
— Чытай больше, моя голова думает лучше…
Панкратий Сумароков стал читать задушевно и просто. Он не декламировал, как Бахтин, а словно обращался к кому-то, убеждая и разъясняя ему важное и неизбежное, взывая посмотреть вокруг себя и угрожая силой, которая вновь могла подняться и могучей волной своей смыть на пути ненавистное и причиняющее в жизни лишь горечи и обиды.
Эти мотивы были очень знакомы Александру Николаевичу. Они воскрешали перед ним славные дела Емельяна Пугачёва. Слушая Панкратия Платоновича, он словно видел себя то едущим в родное аблязовское имение, в ту тревожную годину, то склонённым над своей книгой, когда писались строчки, проникнутые любовью и уважением к народным смутьянам, то в Петропавловской крепости перед Шешковским, усмотревшим в нём бунтовщика, хуже Пугачёва, наконец, здесь в кругу новых друзей, напоминавших ему о том, что всё это было, всё это он пережил, перечувствовал, перестрадал сам. Радищев от души радовался, что муза сибирских друзей была близка их общему делу.
А Сумароков читал с подкупающей слушателей сердечной простотой и доходчивостью.
Сумароков кончил читать, а Радищев всё ещё слышал, как призывно звучал его голос.
— Сердце щыплет…
— На то стихи, Апля, — заметил Пушкин и осторожно намекнул: — Не хватит ли духовной пищи, господа?
Панкратий Платонович виновато встрепенулся.
— Ты прав, Михаил Алексеевич. Не мешает и нам проводить масленицу.
И все как-то сразу оживились, разговор резко переменился.
Апля Маметов встряхнул головой, привстал из-за карточного столика, и полное лицо его расплылось в довольной улыбке. Он стал потирать пухленькие, как у барыньки, руки.
— Лука, Лука Демьянович, услади, дорогой…
На голос Панкратия Платоновича в дверях появился старенький лакей, и круглый стол был мгновенно накрыт. Друзья уселись.
— Нет более счастливой минуты в жизни, как поднимать бокал за дружбу, — произнёс Пушкин.
— Я почитаю счастливой минутой, — отпарировал Радищев, — ту, когда потомки наши не будут свидетелями посрамления себе подобных во всех странах земли…
— Э-э, дорогой Александр Николаевич, вы забегаете вперёд… — протянул Пушкин, — это высокая материя. А я вот вижу, как млеко Бахуса дышит блаженством, душу мою услаждающим…
Пушкин лукаво прищурился и посмотрел загоревшимися глазами на гранёный стаканчик.
— Ну?!
Приятно звякнул хрусталь.
— Люблю всё земное, даже Ивана Ивановича во всём иноземном, — осушив одним глотком содержимое стаканчика, пошутил Пушкин.
Хохолок Бахтина затрясся. Апля Маметов укоризненно сказал:
— Он павлын…
Все громко рассмеялись этому неожиданному сравнению пышного наряда Ивана Ивановича с царственной птицей. Бахтин почувствовал себя совсем неловко. Александру Николаевичу сделалось немного жаль тобольского поэта.