При Ильинском Александр Николаевич не стеснялся откровенно выражать свои мысли. Он знал, что Николай Степанович, хотя и имел свои пороки, по был честным человеком.
С Ильинским он начинал службу в коммерц-коллегии. Тогда Николай Степанович был простым канцеляристом, а Радищев значился членом коллегия и имел звание надворного советника. Теперь, хотя они и занимали одинаковое положение, являясь членами законодательной комиссии, но права Александра Николаевича были ущемлены. Ему, словно подчёркивая его неблаговидное прошлое, государь назначил жалованье в 1500 рублей, тогда как все остальные члены комиссии получали по 2000 рублей. Понимая, что при крайнем его затруднительном положении, Радищев не обивал пороги председателя комиссии, как другие члены, и не добивался повышения жалованья, Ильинский приметил, что несправедливость эта тяготила Александра Николаевича. Бессильный чем-либо помочь приятелю, Николай Степанович с тем большим сочувствием и вниманием относился к Радищеву. Александр Николаевич, чувствуя к себе дружеское расположение Ильинского, проникся к нему полным доверием и был откровенен с ним.
Ильинский часто говаривал ему, что почитает главным основанием законодательности — уложение, регламент, наказ, но убедился, что читать бумаги этих учреждений излишний труд. Они просвещают статского человека, открывают ему пути к правде, поощряют к подвигам чести, учат порядочно думать и рассуждать о случаях, но остаются лишь бумагами… Что касается работы законодательной комиссии, то Николай Степанович прямо выражался:
— Тут надлежит больше прибирать хитрые обиняки, коверкать чистые идеи ради громкой политики, учиться ябедничать, крючкотворством заменять логику, пронырством — мудрость, велеречием надутым, — простое природное чувство приравнивать к сильному, волочить нищего и, зажмурясь, смотреть на расхищение казённых кладовых. Доколе сие будет продолжаться, Александр Николаевич, в нынешнем законодательном лабиринте, а?
— А как ты сам думаешь?
— Думаю, что лопнет такая затея, как мыльный пузырь.
— Значит соответственный урок извлечь надо.
— Надо!
— Хорошо, Николай Степанович. С делом я ознакомлюсь не спеша и ежели что, заявлю своё особое мнение. Истина для меня всегда была высшим божеством.
Глава седьмая
ЗАВЕТ ИЗГНАННИКА
Огромным достоинством Радищева, которого не имели многие из его современников, было самозабвенное отношение к отчизне. Ей он отдавал свои ум и силы, он жил не для себя, с постоянными думами о народе, об его горькой доле. Неистовый, он даже в ночные часы, когда всё вокруг отдыхало и набирало силы, сидел за столом, заваленным стопками книг, журналов и газет.
Накануне у Радищева состоялся дружеский откровенный разговор с Воронцовым — продолжение всё одного и того же, давно начатого разговора о настоящем и будущем русского народа и государства Российского.
Александр Николаевич, горячась, убеждал:
— Начинать надо с трона, и освобождение крестьян свершится само по себе. Лестницу метут сверху, учит мудрость…
Воронцов настаивал на своём:
— С властью можно мириться, нужно лишь облегчить долю мужика, чтобы не было терзания человека человеком. Гнёт страшнее всего…
— Торговые люди говорят, — возражал Радищев, — рыба тухнет с головы. Корень бедствия народного в самовластье державном. Придёт народовластье, и простой люд вздохнёт облегчённой грудью, расправит плечи, распрямит спину…
Граф Воронцов отлично сознавал неизбежность новых преобразований, но ему, крупнейшему вотчиннику, было страшно от одной мысли, что управлять Россией будут мужики. А где же родовое дворянство — венец человеческого разума, носитель лучших традиций просвещения?
Письмо брата Семёна Романовича, писанное ещё в годы «напасти Бастилии» о «муниципалитете в Пензе или Димитрове», как дамоклов меч все эти годы висело над ним.
Воронцов не принимал и не мог принять самой идеи народовластья, чуждой его взглядам, а искал золотую середину, которая могла бы примирить никогда непримиримые и совершенно разные по духу убеждения его и Радищева.
Александр Николаевич прекрасно это знал. Воронцову нужны были не новые, более убедительные, доказательства правоты Радищева, а то, что могло бы их примирить, когда можно было бы сказать: и волки сыты остались и овцы целы.
И сердце Радищева щемило чувство бесконечной грусти. Неизъяснимые мечты его о будущем народа были беспредельны. И чем больше он думал о народе, тем мысли о неизвестном и неизведанном всё больше и больше завладевали им.