— Или дальше ещё о страстях. «Подавление страсти низводит выдающихся людей с их высоты. Принуждение уничтожает величие и энергию природы», — Рубановская улыбнулась, — Дидро будто про тебя писал…
— Не согласен…
— Или о боге, очень интересно, — продолжала Елизавета Васильевна и опять закрыла глаза: «Никакою бога нет; сотворение мира — пустая фантазия, вечность вселенной не долее затруднительна для мысли, чем вечность духа… Если всё создано богом, то всё должно обладать совершенством, наибольшим совершенством, какое только возможно, ибо если не всё обладает наибольшим возможным совершенством, значит в боге есть бессилие или злая воля». С меня словно кто снял повязку и я вдруг увидела, как всё просто, что раньше казалось мне необъяснимым и недоступным…
— Софизмы…
Мысли Дидро о религии и боге были однако близки Радищеву, но в другом он не мог согласиться с утверждением философа.
— Хотя Дидро и с напускной притворностью, — сказал Александр Николаевич, — ставит все религии на один уровень, чтобы не признать ни одной из них, и даже подрывает их, но всё же в конце концов он создаёт свою естественную религию и своего бога, куда опаснее, чем ныне существующие божества у всех народов…
— Почему?
— Он слишком умелый наставник чувствительности, Лизанька, как и Руссо…
— Я не согласна с тобой, — ответила Рубановская, — но я уже выговорилась вся и доказать большего не смогу…
Елизавета Васильевна, желая прервать этот разговор, вновь вернулась к поездке по Илиму.
— Какой чудесный букет цветов собрали, от него вся комната наполнилась благоуханием…
— Павлик рвал цветы.
— А папа собирал букет, — и встала. — Ты, Александр, будешь продолжать спор с Георги и Германом или пора и тебе отдохнуть?
— Пора.
— Так отдохни…
Елизавета Васильевна вышла из его комнаты.
В середине лета с Александром Николаевичем произошёл случай, потрясший его и врезавшийся ему в память. Прогуливаясь по берегу Илима и забредя незаметно за Верхнюю слободу, он повстречался с беглым каторжанином.
— Здорово, человече, — услышал он сзади себя голос и, от неожиданности вздрогнув, оглянулся. Перед ним стоял беглый. Не то, чтобы Радищев испугался такой встречи один на один с беглым, о которых шла молва, что они все «убийцы-разбойники и воры-грабители», но истерзанный, измученный и оборванный вид каторжанина произвёл на него сильное впечатление.
Первая мысль, мелькнувшая у него, была о том, что молва народная о беглых неправильна и безжалостна, что и у каторжанина есть доброта и он не тронет его Уверенный в этом, Александр Николаевич спросил:
— Откуда родом?
— Из-под Челябы. Сибирским преступником окрещён. Смотри мету.
Беглый сорвал арестантскую шапку с бритой головы и на лбу его побагровела выжженная раскалённым железом буква «К».
— Каторжный!.. По гроб затаврили, как скотину, не сбежишь — сыщут, укроет навсегда одна могила…
У Радищева проступил холодный пот. Он вспомнил главнокомандующего Санкт-Петербурга графа Брюса. Это он придумал клеймо для выжигания тавра на лбу каторжников, чтобы выслужиться перед Екатериной, устрашённой бегством преступников из ссылки. Императрица жила в страхе и боялась повторения пугачёвщины в России.
Сердце Александра Николаевича сжалось от боли к человеку, стоявшему перед ним с обнажённой головой. Как сказать ему о своей ненависти к тем, кто придумал это страшное и позорное для людской руки дело.
— Тавром бы таким заклеймить всех мучителей и извергов рода человеческого, — с злобой произнёс Радищев.
Измученные, серые глаза беглого радостно блеснули.
— Дойдут до бога наши молитвы, человече, верит душа, и народ говорит тоже…
— На бога надейся, а сам не плошай, — сказал Радищев.
— Оно, человече, пожалуй вернее так, — твёрже сказал беглый. — Дубинка в руках куда надёжнее молитвы…
«Вот он каков, один из рядовых сподвижников славного Емельяна Пугачева, осаждавший Челябу», — подумал Радищев, глядя на каторжного, строго сдвинувшего брови над ястребиными, острыми глазами. Он не был никогда покорным и не будет, говорил весь вид беглого. Черты лица его выражали веру в жизнь, ненависть к тем, кто его искалечил.
Радищев в упор спросил:
— Что сделал бы с мучителями своими?
— К чему спрашивать, человече? Сам знаешь. Если бы счастье не покинуло нас, расправились бы с ними, чтоб всем люто было…
— Видал самого-то?
— Емельяна-то Иваныча? Приходилось.
— Каков он собой-то?
— Был он нам, черни, не злодей, а заступник. Жаловал вольность, землю, рушил кровопийцев…
Изуродованное лицо каторжанина — сильное, волевое, с живым взмахом густых бровей, с орлиным носом было красиво и мужественно. Видно, упорный, кряжистый он был человек.
Вот такие простые люди способны не только противостоять угнетению, но и вынести на своих могучих плечах всю тяжесть вековой борьбы до победного освободительного конца. Радищев подумал при этом о том, что только в тяжких испытаниях проясняется сознание народа, набирается он сил, как созревающий хлебный колос земными благодатными соками.
— За правду-истину нашу воевал. К чему спрашиваешь о тех хороших днях, человече, к чему сердце, на куски разорванное, пытаешь, а?