Безлюдно и пусто было в этот утренний час в нашем клубе. В деревянной гостиной сидел за столиком негр и собирал партвзносы. Этот человек – поэт Джимми Джеферсон. Бесприютное дитя людское, затерявшееся в мирской неразберихе. Его ленивые родители – американские коммунисты – привезли сюда до войны младенцем и в возрасте одного года он стал кинозвездой. Джима сняли в картине «Цирк» – нелепой мелодраме о белой женщине, гонимой американскими и немецкими расистами за ее чернокожего ребенка и нашедшей счастье в нашей стране. В апофеозе фильма маленького негритенка передают с рук на руки и любовно баюкают представители братских советских народов. Ударный кусок – Джим на руках у Соломона Михоэлса, с чувством и слезой поющего ему еврейскую колыбельную. Как только Соломона убили, весь этот кусок вырезали, и двадцать лет зрители с удивлением смотрели, как непонятной причудой монтажера черный младенец перелетал с рук на руки через весь цирковой амфитеатр.
Теперь Михоэлса снова вклеили в картину, но ныне живущие люди просто не знают – кто этот лобастый еврей с выпирающей мощной губой, кого он представляет и на каком языке поет.
А тихий безобидный Джимми собирает у нас партвзносы в свободное от писания лирических стихов время.
Я хлопнул его по плечу и спросил:
– Джим, ты хорошо помнишь Михоэлса?
Он удивленно посмотрел на меня и покачал головой:
– Вообще-то не очень… Даже можно сказать – совсем не помню. А что?
– Ничего, Джимми, все в порядке. Главное – собирай аккуратно взносы и не забивай себе голову пустяками…
Бегом поднялся по лестнице на второй этаж и рванул дверь в кабинет Торквемады.
– Вот он, явился! – крикнул мне в лицо мой постный истязатель, пепельный от тоски и злости Торквемада, Петр Васильевич.
Как школьники боятся директорского кабинета, так все писатели опасаются этой нелепой комнаты, куда они ходят к зловещему хозяину с просьбами, доносами, для порки и унижений.
И я боялся. Пока меня не затопила душная ярость ненависти.
А в разных углах дивана сидели два сизых неприметных человека. Они должны в совершенстве знать систему каратэ, если надеются тихо забрать меня отсюда.
Я сел в кресло против стола, удобно развалился и закурил сигарету – специально разместился так, чтобы эти двое были все время в поле зрения.
– Доигрались, гаденыши… – горько сказал хозяин, и я увидел, что он не ломает дурака, а действительно остро горюет, он сокрушен и раздавлен.
Но я молчал, как замороженный. Мне им помогать нечего. – Ты знаешь, где твой брат? – спросил Торквемада, прикусывая от злости синий кантик нижней губы. Ага, значит и до них уже докатилась эта грязная история с Антоном. Но как меня они собираются к ней подвязать?
– На работе, наверное. А что?
– Я про Севку спрашиваю!… – крикнул писательский генерал, и с его очков посыпались синие искры, как с точильного камня.
– Севка?! – и предчувствие сжало холодной мохнатой лапой сердце. – Он в Вене… Я не понимаю, о чем вы спрашиваете…
– В Вене… В Вене!… В Вене!!! В жопе он, а не в Вене! Он убежал – Иуда проклятый! Перебежчик! Сука продажная! Предатель!!!
Взметнулись бесплотно с дивана сизые, я отшатнулся, спросил испуганно и удивленно:
– Куда убежал? Что вы несете такое?… Вы о Севке говорите?…
– О Севке! О Севке! О братце твоем замечательном! Он позавчера попросил политического убежища у американцев…
«…Мне надоело пить рыбий жир…»
– Ты понимаешь – что это значит?
«…У меня здесь остаются две родные души, и обе меня не любят…»
– Полковник спецслужбы – перебежчик! Ты представляешь, что он, гадина, унес с собой?…
«Омниа меа мекум в портфель»…
– Мы ему покажем убежище! Рук хватит – мы его там сыщем, блядь проклятую!…
«…Тебе не нужно меня ненавидеть. Да и не за что…»
– Он бы хоть о вас подумал! Вы-то здесь остаетесь!
«…Я не люблю родителей…» «…Возьми в долг. Разбогатеешь – отдашь…»
– Он говорил с тобой перед отъездом?
– Нет.
– Врешь! Мы точно знаем, что говорил…
– Ну, говорил, допустим…
– О чем?
– Это не ваше дело. Мы говорили о наших семейных делах…
– У вас больше нет ваших семейных дел. Все они – наши! Я усмехнулся, покачал головой. Не говорить же о Севкиных слезах – он ведь тогда оплакивал меня, как умершего. Не говорить же о том, что Севка обманул меня, – он попросил меня не рыпаться, не мелькать, чтобы получить последние несколько дней до отъезда, чуть ли не часов, а сам сказал им, что уговорил меня уняться. Да и не в обиде я на него за это – мы словно умерли оба, больше нам никогда не увидеться. Не судья я ему… Жаль, что я не маленький негритенок. И не сижу на руках у Соломона, и не мне поет он колыбельную. Я бы его запомнил. Я бы все запомнил о нем. И не сидел бы в пустынной гостиной, собирая партвзносы. Но у судьбы свой – тайный – расклад карт.
– Вы нам за него здесь ответите! – визжал, пузырясь клубочками пены Торквемада, Петр Васильевич. – С вас спросим за изменника Родины! Знаю, знаю, что и ты, волчонок, в лес смотришь! С тебя спросим!…