– Я оформлял для аттестационной комиссии объективку на вас, возник вопросик…
Жвалы уже не шипят, они щелкают ружейным затвором. Не стучи так, сердце, затравленный зверек, мишень в тире должна быть неподвижна.
– Там как-то не очень понятно вы написали о родителях…
– А что вам показалось непонятным?
– Когда был реабилитирован ваш отец?
– Моему отцу никогда не предъявлялось никаких обвинений. Он был убит в 1948 году в Минске…
– При каких обстоятельствах?
– Прокуратура СССР на все мои запросы всегда сообщала, что он пал жертвой неустановленных следствием бандитов.
– Ай-яй-яй! – огорчился Педус. – Он был один?
– Нет, их убили вместе с Михоэлсом…
– Так-так-так. А ваша мамаша, извините?
– Она была арестована в сорок девятом году, в пятьдесят четвертом направлена в ссылку, в пятьдесят шестом реабилитирована. В шестьдесят втором году умерла от инфаркта. Все это есть в моей анкете.
– Да, конечно! Но, знаете ли, живой человеческий разговор как-то надежнее. А копия справки о реабилитации мамаши у вас имеется?
– Имеется.
– Ну, и слава Богу! Все тогда в порядке. Вы ее занесите завтра, чтобы каких-нибудь ненужных разговоров не возникло. Договорились?
– Договорились.
Захлопнула за собой железную дверь, медленно шла по коридору, и мне показалось, что от меня несет селедкой. Договорились мишень с прицелом.
Зачем ему справка?
9. АЛЕШКА. БРАТ МОЙ СЕВА
Во сне я плакал и кричал, я пытался сорвать свой сон, как лопнувшую водолазную маску. Он душил меня в клубах багровых и зеленых облаков, в разрывах которых мелькали лица Антона, Гнездилова, Торквемады, Левы Красного, и все они махали мне рукой, звали за собой, а я бежал, задыхаясь, изворачиваясь, как регбист, потому что в сложенных ладонях своих я нес прозрачную голубую истекающую воду – Улу. А там – на границе сна, в дрожащем жутком мареве на краю бездны – меня дожидались зловещие черно-серые фигуры судей ФЕМЕ. Во сне была отчетливая сумасшедшая озаренность – судьи ФЕМЕ хотят отнять мою живую воду…
Открыл глаза и увидел за своим столиком Севку.
– Здорово, братан, – сказал он, ослепительно улыбаясь, как журнальный красавчик. Он и по службе так шустро двигается, наверное, благодаря этой улыбке.
– Здорово… Как живешь?
– А-атлична! – белоснежно хохотнул. А глаза булыжные. Он меня жалеет. Севка на шесть лет старше меня. А выглядит на десять моложе. Он полковник. А я – говно. Он – всеобщий любимец, папкина радость, мамкино утешение. А я – подзаборник, сплю в кафе ЦДЛ.
– Выпьем по маленькой, малыш?
– Выпьем, коли поставишь.
Охотнее всего он бы дал мне по роже. Но нельзя. Севка вообще ни с кем никогда не ссорится. Это невыгодно. Интересно, их там учат драться?
– Конечно, поставлю! Я сейчас пока еще богатый!…
– Не ври, Севка. Не прибедняйся, ты всегда богатый.
– Ну, знаешь – от сумы да от тюрьмы…
– Брось! – махнул я рукой. – У тебя профессия – других в тюрьму сажать да чужую суму отнимать…
– А-аригинально! – захохотал Севка. – Надеюсь, у тебя хватает ума не обсуждать этот вздор с твоими коллегами?
– Зачем? Тут каждый пятый на твоих коллег работает!
Севка кивнул Эдику, и тот как из-под земли вырос с графинчиком коньяка и парой чашек кофе.
– Еще кофе! Много! – сказал я Эдику, он обласкал меня своей застенчивой улыбкой и рысью рванул к стойке.
Севка достал из красивого кожаного бумажника с монограммой десятку и положил ее на столешницу, пригладил ногтем и рюмкой прижал. Не шутил, не смеялся, не глазел по сторонам, а молчал и смотрел на десятку, как вглядываются в лицо товарища перед расставанием. Он с детства любил просто смотреть на деньги. Он тяжело расходился с ними – как с хорошими, но блудливыми бабами.
– Не жалей, Севка, денег, – сказал я ему. – Скоро война начнется – сами пропадем.
Полыхнул он улыбкой, головой помотал, разлил по рюмкам коньяк.
– Ну, что, будем здоровы? Давай за тебя, обормот, царапнем, – вылакал, не сморщившись, наклонился ко мне, сказал тихонько: – Тебя твоя профессия очень дурачит, ты начинаешь придавать слишком серьезное значение словам. Ты верь не словам, а тому, что они скрывают. Ну, что, еще по рюмке?
– Нет, мне хватит. Ты на что намекаешь?
– Я намекаю на то, чтобы ты молол языком поменьше, а побольше думал. Тебе уже пора…
– Так о чем велишь подумать?
– О том, что, сидя на двух стульях, ты себе задницу разорвешь.
– А почему – на двух стульях?
Севка вылил из графина коньяк в свой фужер – чтобы не пропало оплаченное, со вкусом выпил, вытер свежие губы херувима и сказал мне раздельно:
Великий Гуманист объявил: «кто не с нами, тот против нас». В твои годы человек должен уже определить позицию, а не болтаться, как дерьмо в проруби.
– Отсутствие твердой позиции – позиция художника, – ответил я вяло.
– Малыш, я говорю с тобой серьезно. Писатели в первую очередь – служащие, мелкие или крупные, – уж как там у них выходит, а потом лишь художники. Нам не нужны Пегасы, а потребны тихие ленивые мерины. Поэтому вам сначала надевают на морду торбу с овсом и сразу же подвязывают шоры, потом вдевают удила, затем – шенкеля, потом дают шпоры, а если понадобится – ременную плеть…