— А за что вас… сюда? — спросила я.
Старушка засмеялась:
— Расстройство сознания в форме религиозного бреда.
Да вообще-то — целая история болезни накопилась у меня. Я уже почти полный круг по спецпсихичкам сделала. У меня шифр 295 — а он у них, как каинова печать, не смывается…
— А что такое — шифр 295?
— Это по государственной тайной нумерации название шизофрении. Если однажды тебе поставили такой диагноз, он остается на всю жизнь. Никакая комиссия его снять не может. В крайнем случае — могут заявить, что сейчас шизофренического состояния не наблюдается. Но шифр остается навсегда. И всю жизнь уже живешь с клеймом. Ни на работу, ни за границу, никуда с этим шифром ты не попадешь. У нас так и говорят: осужден пожизненно по 295 статье…
Я тоже осуждена пожизненно.
У меня проказа и шизофрения. Шифр 295. Шифр остается навсегда.
47. АЛЕШКА. ПОГОНЯ
Первую из десяти Севкиных новых сторублевок я оставил на станции техобслуживания. Ее уже несколько месяцев ждал вечно пьяный слесарь Васька Мяукин, давным-давно укравший для меня необходимые запчасти. Васька — пролетарий с интеллигентными запросами, читатель «Литгазеты», ценил меня за смешные рассказы настолько, что не отдал дефицитные ворованные запчасти какому-то другому клиенту, хотя его почтение и не простиралось так далеко, чтобы дать их мне в долг.
— Когда пошабашим? — деловито спросил он.
— В обед должны все закончить и выпивать пойдем, — заведомо наврал я ему, поскольку в два часа меня должен был ждать около института Эйнгольц. И выпивать я сегодня не собирался.
Тогда сымай пинжак — помогать будешь…
Мы с ним работали на пустыре за автостанцией. Как ловко и споро мелькали его пальцы! Васька снял мой старый карбюратор и поставил новый — от жигуля. У него уже была приготовлена переходная прокладка, удлинитель, он мгновенно вкручивал болты, лихо свинчивал тяги, насаживал шайбы, гайки тянул до верного.
Заменил трамблер, выкинул старую и поставил новую бобину. Снял клапанную крышку и точно довел зазоры, потом чистил контакты, подгонял одно к другому, давая мне короткие команды — держи, тяни, подай пассики, ключ на четырнадцать, нажми, отпусти, на полоборота проверни, стоп! Он был похож на хирурга, копающегося среди кишок, нервов и сосудов разверстого брюха.
Долил масла, прошприцевал передний мост, подвел тормозные колодки. Прекрасный и быстрый мастер торопился изо всех сил — уже маячил обеденный перерыв, когда мы сможем с чистой совестью развести в себе огонь нашего собственного крематория. Его неукротимо призывала адская печь в зеленой бутылке. Я его хорошо понимал.
Он выдал мне машину — лучше новой. А я его обманул. Отдал хрустящую сотню и сказал:
— Возьми бутылку и иди в столовую. Я сейчас к тебе подгребу…
Крутанул стартером молодо заревевший мотор и помчался к Эйнгольцу. Мне нужно, чтобы «моська» вел себя сейчас хорошо, мне предстоит большая гоньба. Сегодня с утра я не видел около дома тусклой неотвязной «волги» с моими серыми пастырями. Но вряд ли они отвязались совсем — они могут возникнуть в любой момент. Чего они хотят? Следить ведь за мной глупо. Может быть — припугивают?
Ах, как легко и резво бежал «моська»! Мы еще посмотрим, мы еще потягаемся со страшными форсированными машинами.
Эйнгольца я увидел издали — он стоял, опершись спиной на серую облетевшую липу, — коренастый, краснолицый, в своих толстенных мерцающих синеватыми бликами очках, и казался мне похожим на какое-то доисторическое вымершее животное. В ногах у него, прямо на асфальте, стоял необъятный портфель и две больших хозяйственных сумки, из которых торчали какие-то папки, книги, пачки бумаг.
Он вызывал у меня странное чувство — смесь раздражения, пренебрежения и необъяснимой приязни.
Пыхтя, влез Эйнгольц в машину со своим багажом, поздоровался коротко, утер красное потное лицо.
— У тебя, Эйнгольц, плохие перспективы. Ты — толстяк, неврастеник, литератор и еврей…
— А у тебя хорошие перспективы? — мягко поинтересовался он.
— У нас у всех замечательные перспективы, — согласился я.
Мы долго ехали молча, я видел в зеркальце сзади задумавшегося Эйнгольца — у него было скорбное усталое лицо. Он сказал неожиданно:
— Меня в школе ненавидел наш классный руководитель. Он меня поймал однажды, когда я царапал бритвой парту, выволок за ухо на всеобщее обозрение и сообщил: «Сейчас ты бритвой парту режешь, завтра ты с ножом выйдешь на большую дорогу, и вырастет из тебя, наверняка, бандит, хулиган, убийца Кирова»…
Я думал, что он продолжит — как-то объяснит свое воспоминание, но он снова глухо, тяжело замолчал. Только на Серпуховке он спросил:
— А откуда ты узнал, что Ула в седьмой психбольнице?
— Неважно. Узнал…
Ах, Эйнгольц, Эйнгольц, больше всего на свете мне не хочется вспоминать, как я узнал, что Ула в седьмой психбольнице. Я кивнул на его сумки:
— Что это за бебехи?
Эйнгольц усмехнулся:
— Мой архив. Мне предложили очистить стол…
— В каком смысле?
— Меня уволили.
— Но ты же научный сотрудник? Тебя же можно уволить только по конкурсной комиссии? Через ученый совет?