— Сегодня к ночи. Или завтра утром.
— Жду тебя, Шурик. Приезжай быстрее…
Я проводил его до дверей, мы потоптались секунду на месте, а потом одновременно шагнули друг к другу и крепко обнялись.
— Как хорошо, Шурик, что я нашел тебя…
Он захлопнул дверь за собой, и я еще слышал на лестнице его дробный топот маленького неуклюжего слоненка.
А я вернулся к себе, скатал первый экземпляр письма в тонкую трубочку и осторожно запихнул ее в пустую бутылку, накрепко закупорил.
Бутылку положил под подушку и обессиленно лег на диван. Я слышал, как я засыпаю. И на душе моей был покой. Шуршал, завихривал меня неостановимо сон, и в нем была сладость отдохновения.
Мы плыли вместе с Улой по ярко сверкающей воде, и Ула ясно и радостно смеялась. И пела она что-то — но не мог разобрать что.
Она пела, звала меня и смеялась.
А я медленно погружался в воду, и эта блестящая текучая вода щекотала мне веки, она размывала лицо Улы, я плохо видел ее, но она все еще смеялась и звала меня, но я погружался все быстрее и уже знал своим измученным сердцем — больше ее для меня нет.
58. УЛА. ГОСПОДЬ С ТОБОЙ!
Койка Светы пуста. Сегодня утром ее забрали няньки — куда, не сказали. И ей не сказали. С нами ведь здесь на разговаривают. С нами разговаривает здесь только радио. Вестью безумия мира трещит целый день в палате картонный голос динамика — «…в Курганской области прочитано шесть тысяч лекций, посвященных новой Конституции».
Клава Мелиха тайком съела полагавшийся Свете обед и теперь боится, что санитарки обнаружат покражу и свяжут ее в укрутку. По-моему, Клава совсем выздоровела. Она степенно рассуждает о том, как ее выпустят отсюда, надо будет жизнь зачинать сызнова, Петю-то теперь не воскресишь, надо будет найти какого-нибудь мужичка — для общего хозяйства и здоровья — и с ним вдвоем тихо доживать.
— Не век же мне слезы на кулак мотать! — рассудительно говорит она Ольге Степановне.
А та спрашивает с интересом, безо всякого ехидства:
— А Петю не жалко?
— Как же не жалко? Жалко! Да чего ж теперь поделаешь? И пожил он все-таки — он же меня постарше был…
Анна Александровна совсем потеряла силы — лежит, я ее кормлю супом с ложки. Чудовищная еда, жалобное хлебово для брошенных людьми животных.
Сегодня Анну Александровну вызывали на комиссию — долго расспрашивали, много записывали, ничего не сказали. Зачем им говорить с нами? С нами радио поговорит — «…На Новокузнецком металлургическом комбинате пустили печь по получению агломерата из железорудного кварцита, что дает народу десятки миллионов рублей прибыли…»
Я пытаюсь запихнуть в старуху осклизлую вареную рыбу и синюю холодную картошку. Когда-то мы ехали с Алешкой на машине с юга, и в кафе под Орлом нам дали меню. В нем было написано: «Первое — 26 коп., второе — 47 коп., третье — 12 коп.» И все. Тогда меня это очень рассмешило. Сейчас это мне не казалось таким смешным. Тогда я знала, что через триста километров мы скроемся дома от этого вала равнодушной усталой ненависти к людям. Здесь нам от нее не скрыться.
Человек должен знать границу, предел опасности и страдания. Иначе за ним закрываются ворота ада.
— Сколько же можно терпеть? — вырвалось у меня невольно.
Анна Александровна отодвинула алюминиевую солдатскую миску, печально улыбнулась:
— Протопопа Аввакума спросила истомленная страданиями жена: «Доколе мука эта?» «До смерти, матушка» — сказал ей Аввакум. Мне, видать, до смерти, а тебе — пока не вырвешься. Тебе вырываться надо…
Мы помолчали, потом она мне сказала тихонько:
— Я думаю, они мне на комиссии поставили гриф «психохроник». Неизлечимая…
— Зачем вы так говорите? — слабо возразила я. — Может быть, и нет, пока поостерегутся…
Анна Александровна засмеялась невесело: