Булганин рассеянно пощипывал клинышек бородки, меланхоличный и раздражительный, как бухгалтер, замученный утренним запором. Пощипывание бородки не было тревожным раздумьем – подтянуть ли в Москву Таманскую дивизию? Наверное, он прикидывал: содрать эту маскарадную бородку, эту кисточку с подбородка, или пока еще можно оставить?
Великий Пахан дозволял ее, – может, и эти разрешат?
Шурочка, белесая пухлая баба без возраста – домоправительница и подстилка Пахана, – шмурыгая покрасневшим носиком, подносила вождям чай и бутерброды с ветчиной.
Очень хотелось есть, но мне этих бутербродов не полагалось. Розовые ломти мяса с белой закраинкой сала нарезал для вождей в буфетной полковник Душенькин. От окорока, пробитого свинцовой пломбой с оттиском спецлаборатории: «ОТРАВЛЯЮЩИХ ВЕЩЕСТВ НЕТ». Последние двадцать лет полковник Душенькин пробовал всю еду сам, перед тем как подать ее на стол Пахана.
Проба. Проба еды. Проба питья. Проба души. Душенькин.
А Ворошилов есть не хотел. Он хотел выпить. Но Шурочка никакой выпивки не давала. Попросить, видно, стеснялся, а выходить нельзя было: он не желал выходить из комнаты, оставив своих горюющих соратников вместе – без себя. И все его красно-бурое седастое лицо пожилого хомяка выражало томление.
Хрущев и Микоян сидели за маленьким столиком, и, когда они передавали друг другу бутерброды, подвигали чашки и протягивали сахарницу, казалось, что они играют в карты: хмурились, тяжело вздыхали, терли глаза, вглядывались в партнера пристально, надеясь сообразить, какая у него на руках сдача.
Тугая хитрожопость куркуля сталкивалась с азиатским криводушием, и над их остывшим чаем реяли электрические волны подозрительности и притворства, трещали неслышные разряды подвохов.
Хищный профиль Микояна резко наклонялся к столику, когда он глотал очередной кусок. Гриф, жрущий только мясо.
Но всегда падаль.
А Хрущев пальцами рвал ломти, кидал ветчину на тарелку и съедал только сало. Далеко закидывал голову, чтобы удобнее было глотать. И разглядывал этого цыгана – или армяна, один черт, – молча предлагавшего сомнительную лошадь.
Я бы охотно доел куски сочного розового ветчинного мяса. Но тогда Хрущев мне еще ничего не предлагал со своего стола.
Я их доел через несколько месяцев.
А тогда он помалкивал и раскатывал по скатерти хлебный мякиш и, только превратив его в грязно-серый глянцевитый катышек, рассеянно кидал в рот.
Неинтересный мужичок. Куцый какой-то.
Почему-то совсем плохо помню, что поделывал Каганович. Он сидел где-то в углу, толстый, отеклолицый, шумно-дышащий – просто еврейский дубовый шкаф.
Мебель. «Mobel». Меблированные комнаты. Меблирашки.
Только Лаврентий с Маленковым не сидели – они все время ходили по большой приемной, держась под ручку, как молодые любовники. Неясно было только, кто кому поставит пистон. И беспрерывно говорили, и что-то объясняли друг дружке, и советовались, в глаза заглядывали и жарко в лицо дышали, и было сразу заметно, что они такие друзья, что и на миг не могут оторваться один от другого.
«Хоть чуть-чуть разомкнутся объятья», – пелось в старинном романсе. Тут вот один другого и укокошит.
Но Лаврентия нельзя было укокошить. Может быть, он знал или предчувствовал, что Великий Пахан помрет этой ночью. Или надеялся. Или руку приложил – я ведь ничего не видел, нас позже привезли. Во всяком случае, Лавр был готов к этому рассвету.
Как сказал поэт – треснул лед на реке в лиловые трещины…
Пока вожди опасливо переглядывались, прикидывая свои и чужие варианты, жрали бутерброды с ветчиной, опломбированной полковником Душенькиным, пока рассчитывали, с чем войдут в наступающее утро своей новой жизни, Лаврентий ходил по приемной в обнимку с Маленковым, который тер отложной воротник полувоенного защитного кителя вислыми брыльями своих гладких бабьих щек.
И помаленьку стала подтягиваться в эти быстрые минуты короткого предрассветья вся боевая хива Лаврентия. Сначала приоткрыл дверь и в сантиметровую щель юркнул, встал застенчиво у притолоки печальной тенью издеватель Деканозов, грустный косоглазый садист.
Принес какой-то пакет Судоплатов, бывший партизанский главнокомандующий, вручил его Лаврентию, огляделся и тоже застыл в приемной.
В синеве небритой утренней щетины, в тяжелом чесночном пыхтенье появился Богдан Кобулов, который был так толст, что в его письменном столе пришлось вырезать овальное углубление для необъятного живота. Сел, никого не спрашивая, в кресло, окинул вождей тяжелым взглядом своих сизых восточных слив и будто задремал. Но никто не поверил, что он задремал.
Брат его, стройный красавец генерал Амаяк Кобулов, услада глаз педика.
Черно-серый, как перекаленный камень, генерал-полковник Гоглидзе.
Что-то пришептывал ехидно-ласковый лях Влодзимирский.
Озирался по сторонам, будто присматривая, что отсюда можно ляпнуть, Мешик.
Лениво жевал сухие губы страшный, как два махновца, генерал Райхман.
Толстомордый выскочка, начальник Следственной части МГБ Рюмин – Розовый Минька.