Читаем Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача полностью

Если Ты сильнее дьявола, живущего во мне, — а Ты сильнее, я в это верю, — выведи меня из этого искушения, убери отсюда к чертям собачьим Мангуста! Вызови его срочно домой, аннулируй ему визу. Или пусть он сам попадет под трамвай — что угодно, мне все равно, я ведь лично против него ничего не имею…

Это же Ты смешивал прах и глину моих членов — на гормонах и желчи Сатаны! Иначе, наверное, тесто человеческое и не месится.


Но избави нас от лукавого… Прошу Тебя всем сердцем: избавь Ты меня от лукавого. Разберись с Мангустом. Освободи меня от греха неминуемого. Прошу Тебя. По-хорошему…


Яко Твое есть царство, и сила, и слава, во веки, аминь…

Аминь. Пусть так будет. Все у Тебя — и царство, и сила, слава. А мне совсем мало нужно.


По радио играла радостная бодрая музыка, что-то гудел под нос, подпевал Кенгуру, громыхал посудой. Надька открыла один глаз: приподняла веко, будто ухом пошевелила, завозилась тихонько, под меня подгребаться стала, ручонками ловкими засуетила в вялых моих членских местах, засопела, задышала трудно, бровки нахмурила, словно задумалась.

А я ее не хотел. Не возбуждалось мне чего-то. Совсем.

Закрыл глаза, зажмурился, поглаживал легонько ее нежное, мягкое, как курятина, тело и старался выключиться, перескочить назад через тридцать лет, в другую койку, в объятия совсем другой женщины.

— Дай поиграю твоим мышонком… — мычала Надька томно и страстно, а я вспоминал, как совал своего полнокровного чертяку в руки Римме, и ее всю сводило от ненависти и отвращения ко мне, и от одного мерзливого прикосновения ее ледяных ладоней он превращался в горячую яростную крысу, готовую прогрызть желанную — насквозь.

И я верил в великую старую мудрость: стерпится — слюбится. Конечно слюбится! Целые народы со своими командирами слюбились, а нам-то почему не слюбиться? Ведь я-то тебя действительно любил, Римма!

Но и ты меня ненавидела всеми фибрами души — это точно!

А ведь ты еще ничего не знала о судьбе отца, ты не слышала хруста его ребер от брошенного Минькой пресс-папье. Ты верила, что он еще жив, и я всячески эту веру поддерживал и объяснял, что увидеться когда-нибудь с дорогим, нежно любимым еврейским папашкой вы сможете только благодаря мне. Одними моими корыстными стараниями, в ущерб государственной безопасности нашей державы, можно сказать, только и жив пока профессор Лурье, да и относительно благоденствует в заключении благодаря мне.

Я искал крошки времени, чтобы Римма могла стерпеться. И она терпела. С мукой, страданием, еле-еле. Иногда она вдруг схватывалась, вскакивала, как сумасшедшая, и уносилась прочь, сполохнутая, звенящая, с потерянными невидящими глазами. Я не удерживал ее, потому что знал: передержи я ее миг, и сорвется в ней туго натянутая пружина воспаленного терпения — закричит, забьется в истерике, вцепится мне зубами в горло.

Но доводилось мне и ласку ее — почти — заработать. Когда я принес носовой платок отца — мол, весточка от него, добрый знак, а писать нельзя, очень опасно, для него в первую очередь. Римма разглаживала этот несвежий уже платок своими тонкими смуглыми ладошками, прижимала его к лицу, нюхала почти выветрившийся запах лаванды и хорошего табака.

И плакала, и переспрашивала снова и снова: как он? ест ли? сильно ли волнуется? похудел, наверное? У него ведь катар и холецистит…

Обняла меня — сама! И поцеловала. Странный народ, ни на кого не похожий. У них и любовь — чувство спекулятивное, торгашеское, эгоистическое.

И гудели у меня в душе горечь, обида, острое желание рассказать ей, что взял я этот платок из кучки вещей, валявшихся на полу рядом с синим съеженным телом неряшливо-диковатого в смерти профессора Лурье. Всклокоченные седые волосы, черный от засохшей крови рот, выпученные открытые глаза.

«…наступила от острой сердечной недостаточности», — сказал тюремный врач Зодиев, расписался в протоколе и протянул лист мне:

— Распишитесь тоже…

Я усмехнулся и заложил руки за спину:

— С большим бы удовольствием, да чином пока не вышел. Сейчас спустится старший следователь Рюмин и подпишет.

— Мне все равно, — пожал плечами Зодиев, закурил сигаретку и кивнул на труп. — Надо бы сегодня забрать это…

Ему было все равно. А Миньке даже приятно. Но я уже тогда никаких бумажек не подписывал. Прошу это учесть, дорогой мой зятек Мангуст! И свидетельство о смерти дедушки вашей невесты, моей любимой дочечки Майки, я тоже не подписывал.

Я лишь поехал с покойным в крематорий. Это не входило в мои обязанности, как и подписывание свидетельств о смерти, но живет во мне мистическая уверенность, что определенные дела надо доводить до самого конца. От начала до конца. А начало и конец человеческий один — прах.

Потому и поехал я глухой октябрьской ночью в фургоне с надписью «Продукты» на задворки темной громады Донского монастыря, где только желтый одинокий фонарь вымывал из дымной сумери серые корпуса гордости нашей коммунальной индустриализации — Московского городского крематория.

Перейти на страницу:

Похожие книги