— Право на страдание надо заслужить.
— А я, выходит, не имею права на страдание? Мне — по вашему еврейскому прейскуранту — боль и мука не полагаются?
Он долго смотрел на меня, будто торгаш в подсобке, прикидывающий — можно выдать дефицитные деликатесы или отпустить их более заслуженному товарищу. И недотянул я, видно, малость.
— Вы просто не знаете, что такое страдание…
— Да где уж нам, с суконным рылом в вашем калашном ряду мацы купить! Это ведь только вы, избранный народ, всю мировую боль выстрадали!
— Выстрадали, — согласился он серьезно.
— Вот, ядрить тебя в душу, все-таки удивительные вы людишки — евреи! Мировая боль! А другие что — не страдают? Или боли не чуют? Или просто вам на других плевать? А? Не-ет, вся ваша мировая боль в том, что если еврея в Сморгони грыжа давит, то ему кажется, будто мир рухнул. Всемирное нахальство в вас, а не мировое страдание!
Он не разозлился, не заорал, а только опустил голову, долго молчал, и, когда снова взглянул мне в лицо, в глазах его стыла тоска.
— Я сказал вам: вы не знаете, что такое страдание. И что такое время. И не знаете, что страдание — это память о времени. Страдание так же едино, как время — вчерашнее, сегодняшнее и предчувствие завтрашнего. Так ощущал время Элиэйзер Наннос, которого вы убили…
— Не убивал я его!..
АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ.
Я метался, бился, рвался из его рук, пытаясь вынырнуть на поверхность дня сегодняшнего, вернуться в надежный мир настоящего, глотнуть родниково-чистый смрад ресторанного зала, а он — подлюга, еврейское отродье, крапивное семя — заталкивал меня снова в безвоздушность воспоминаний, волок меня в глубину исчезнувшего прошлого, топил в стылой воде океана времени, где ждали меня их муки вчерашние, боль сегодняшняя и отмщение завтрашнее.
Я сопротивлялся. Я не хотел. Я не хотел.
Я не хочу! Не хочу и не могу! Я не могу отвечать за всех!
— Нанноса убил Лютостанский…
Лютостанский. Владислав Ипполитович. Откуда ты взялся, гнойный полячишка? Двадцать лет назад ты исчез в закоулках моей памяти, пропал бесследно в лабиринте мозговых извилин, сгинул, растворился в джунглях моих нейронов. На необитаемом острове моего бушующего мира ты должен был умереть от истощения небытия, истаять от непереносимой жажды забвения.
А ты, оказывается, жил там целехонький, одинокий и невредимый, как Робинзон Крузо.
И выскочил из серой тьмы беспамятства так же внезапно, как появился когда-то у меня в кабинете. Тебя привел Минька Рюмин. И сказал мне приказно:
— Надо человека использовать. Большого ума и грамотности товарищ…
У товарища большого ума и грамотности не было возраста — то ли года двадцать три, то ли лет пятьдесят семь. Бесплотный, длинный, белый, как ботва проросшего в темноте картофеля. На пальцах у него был маникюр, щеки слегка припудрены. И водянистые глаза, сияющие влюбленностью в Миньку. И в меня. Несоразмерно большие светлые глаза, излишние, ненужно огромные на таком незначительном лице — как у саранчи.
Минька многозначительно усмехнулся и ушел.
Я знал естественную потребность Миньки Рюмина — как и у всех ничтожеств — собирать вокруг себя всякую шваль и погань и, протежируя им, возвышаться в их почитании и благодарности. И потому не допускал я их к своим делам на пушечный выстрел.
И собрался с порога завернуть его находку.
Аз грешен. И я невсеведущ. Ошибся я в Лютостанском. Не оценил с первого взгляда удивительного Владислава Ипполитовича. Он действительно был находкой, настоящей.
— Ты откуда взялся, большого ума товарищ? — спросил я, без интереса рассматривая этого поношенного, выстиранного и после химчистки отглаженного старшего лейтенанта.
— Из бюро пропусков, Павел Егорович, — с костяным хрустом, но очень быстро распрямился он.
— Из бюро пропусков? — удивился я. — А что ты там делаешь?
— Видите ли, Павел Егорович, бюро пропусков находится в ведении канцелярии Главного управления кадров, так сказать, подразделение товарища Свинилупова, заместителя министра…
— Что ты мне всю эту херню несешь! — возмутился я. — Без тебя знаю, кто находится в ведении замминистра Свинилупова. Короче!
— Извините, пожалуйста, Павел Егорович, это я от волнения, от желания все лучше объяснить. Мне же у вас работать…
— Ну это мы еще посмотрим, насчет работы. И как же ты свой ум и грамотность в бюро пропусков проявил?
— Простите за нескромность, но считается, что у меня лучший почерк в министерстве. Некоторые говорят — что во всем Советском Союзе. Я выписываю удостоверения работникам Центрального аппарата. Извольте взглянуть на свою книжечку — убедитесь, пожалуйста, сами…