…высохшая от старости черная грузинская бабка ползет на коленях по Анагской улице. Толпа ротозеев с тбилисского Сабуртало глазеет в отдалении: качают головами, цокают языками, а женщины гортанно кричат и плачут. Несколько бледных милиционеров идут за старухой следом, упрашивают вернуться домой, но пальцем притронуться к ней боятся. А она их не слушает, ползет по улице, плавно поднимающейся к церкви Святого Пантелеймона, громко молит народ простить ее, а Христа Спасителя — помиловать. Простить и помиловать за злодеяния единственного ее сына, плоть от плоти — царствующего в Москве члена Политбюро батоно Лаврентия…
На церковной паперти начальник Тбилисского управления МГБ полковник Начкебия стал перед старухой на колени и умолял вернуться в дом — не позорить своего великого сына и не сиротить детей самого Начкебии за этот жуткий спектакль, который смотрел весь город…
Лишь после долгой покаянной молитвы удалось загнать бабку в дом, и с тех пор раскаяние Лаврентьевой мамы стало действительно интимным делом, поскольку больше ее никто и никогда не видел…
Мангуст отпил еще немного своей дезинфицированной минералочки, задумчиво переспросил:
— Не виноваты? Вы не виноваты?..
Покачал головой и эпически констатировал:
— Тогда вас будут судить без вашего раскаяния…
— Не дамся! — заверил я твердо. — Кишка у вас тонка! Я свою жизнь так просто не отдам.
Он усмехнулся и сказал:
— Давно замечено, что субъекты, подобные вам, ценят свою жизнь тем сильнее, чем больше убивают сами.
— А вы как думали? Наш замечательный пролетарский трибун Максим Горький недаром сказал: «Если я не за себя, то кто же за меня?»
— Позвольте вас разочаровать: незадолго до Горького — примерно два тысячелетия назад — это сказал наш великий законоучитель Гиллель: «Им эйн ани ли, ми ли?» И сказал он это совсем по другому поводу.
Не то чтобы я обиделся за пролетарского гуманиста-плагиатора, но уж как-то невыносимо противно стало мне зловещее еврейское всезнайство Мангуста, и сказал я ему:
— Мне на вашего Гиллеля плевать. И на Горького — тем более. Я сам по себе. Я — за себя!
Смотрел он на меня, падло, щурился, усмехался, головой покачивал. Потом заметил серьезно:
— Я это приветствую. Богиня Иштар заповедовала: каждый грешник пусть сам ответит за свои грехи.
Вот народец, едрена корень! Каждый — и фарисей, и книжник одновременно.
— Пожалуйста, я готов ответить на все обвинения и любые претензии, — сказал я. — Но не государствам, не общественным организациям, не синагогам и не самозваным представителям! Лично! Пусть пострадавший от меня предъявляет мне иск — лично! Тогда поговорим…
— Я предъявляю вам личный иск, — быстро и тихо сказал Мангуст.
— Вы? Вы? — Я даже засмеялся. Его нахальство было похоже на сумасшествие. — Вы-то какое к нам имеете отношение?
— Я предъявляю вам иск в заговоре и убийстве моего деда Элиэйзера Аврума Нанноса…
Дед. Как говорила моя теща Фира Лурье: «Фар вус?» Почему? Почему — дед? Какой еще дед? Что он плетет? Тоже мне, внучек хренов объявился!
— Это что же выходит, — поинтересовался я. — Если ты мне теперь зять, значит и Наннос мне родней доводится?
— Выходит, что так. Хотя Элиэйзер Наннос, к счастью, этого предположить не мог.
— Да и я, признаться, тоже о такой мэшпохе мечтать не смел…
Хороша семейка — в жопу лазейка…
— И что, ты теперь пришел мстить?
— Нет, я пришел сделать свое дело, — твердо сказал Мангуст.
— А в чем оно, твое дело? Вербануть полковника Конторы?
— Нет. В этом смысле вы нас не интересуете.
— Тогда чего ж тебе надо?
— Чтобы никогда более — до конца этого мира — еврея нельзя было бы убить только за то, что он еврей.
— A-а… Ну-ну… Впрочем, Элиэйзер-то, во всяком случае, умер не из-за того, что он еврей!
— А из-за чего? — невинно спросил Мангуст. — Вы хоть помните, за что посадили Нанноса?
За что сидел Наннос? Вообще-то, это дурацкий вопрос: за что сидел? Можно спросить: почему? Или: для чего? А за что — это не вопрос.
Там, кажется, речь шла о законспирированном сионистском подполье, о подготовке не то десанта в Литву, не то побега через границу. Ей-богу, не помню подробностей. Да и не имели они никакого значения…
— Не помню, — честно признался я.
— И слово «бриха» вы тоже не помните?
— Нет.
— Бриха — значит побег. Это исход из Европы в Палестину остатков недобитых в гитлеровской бойне евреев. Не припоминаете?
— Припоминаю, — кивнул я.
Припоминаю. Теперь, конечно, припоминаю. Лютостанский потому и доказывал, что лучше Нанноса нам не сыскать фигуры.