Сиреневый сумрак вестибюля.
Белые брылья щек швейцарского адмирала.
— До завтра, Степан… Даст бог, завтра все и заделаем…
— Как скажешь…
Дождь на дворе. Хорошо бы лечь лицом в талый снег. Компресс из лужи. Хочется пить. Пить. Холодной воды. Или поесть снегу. Хочется солоноватой снежной каши во рту, остудить перегретый загнанный мотор.
А снег вокруг — пополам с грязью. Такого снега принесли Моисею Когану. Прямо с тротуара наскребли в фарфоровую плевательницу.
АУДИ. ВИДЕ. СИЛЕ.
Он сказал, что если дадут снега — подпишет все протоколы. Минька уже три дня мудохал его по-страшному. И главное — не давал спать. Пытка бессонницей — штука посильнее всякого битья. А вместе с битьем — беспроигрышная.
В этом вопросе все рассчитано, опробовано, проверено. Допрос заканчивают на рассвете. Конвой доставляет подследственного в камеру без пятнадцати минут шесть, и он падает в койку, как в омут. И ровно в шесть — побудка. Подъем! Сидеть нельзя, опираться о стену нельзя, стоять с закрытыми глазами нельзя.
Вертухай цепко сторожит порученного ему «бессонника» и, чуть тот опустит ресницы, распахивает «волчок».
— Эй, ты! На «Ка»! Не спать! Открой глаза!
Под веками «бессонника» — толченое стекло, перец, угли.
Подследственных во «внутрянке» зовут не по фамилиям. По первой букве фамилии — на «А», на «Б», на «B». Это чтоб в соседней камере подельщика не опознали. На все буквы идет перекличка, только на «Ы» да на твердый-мягкий знаки нет клиентов.
В тумане, в бурой пелене, в полуобмороке дотягивает «бессонник» до отбоя. И спит двенадцать-пятнадцать минут.
Тюремный доктор Зодиев научно доказал, что в таком режиме человек недели две не помирает. И с ума не сходит. Ничего ему не делается. Сговорчивей становится, это да.
Ну а в двадцать два пятнадцать отворяется дверь, вертухай за ухо сволакивает хрипящего «бессонника»:
— Заключенный! На «Ка»! Подъем! На допрос!..
Следователь выспался днем, а если и среди ночи подопрет: сон заморит, то всегда можно часок-другой придавить в соседнем пустом кабинете, а конвой посторожит стоящего посреди комнаты зэка. Это называется «выстойка»: настольная лампа-двухсотка — в глаза, стоять смирно, не облокачиваться, не опираться. Потерявшего сознание, обливают водой, поднимают — и все снова!
— Подпишешь?
— Нет!
— Стой дальше, сука рваная!..
И стоит дальше. До пяти часов тридцати минут утра. Допрос окончен — в камеру. Пятнадцать минут черное, полное кошмаров оцепенение воспаленного мозга — и «Подъем!».
— Эй, ты, на «Ка»! Не спать! Не спать, курва!.. Открой глаза!..
До двадцати двух. Отбой. Багровая волна кричащего сна. Па-адъе-ом! На допрос!.. И так без остановки.
Лично я не видел ни одного «бессонника», выдержавшего больше десяти дней. За этим рубежом личность человека умирает — остается кусок мяса, просто не понимающий, что есть страх, любовь, преданность, клятвы. Есть только ад — в нем самом. И есть недостижимый рай — сон. И мечта о сне становится равной стремлению к жизни, а жизнь — как бесконечный сладкий сон — сравнивается со смертью.
И на этом уравнении: ЖИЗНЬ = СНУ = СМЕРТИ — доказываются любые теории времени.
Моисей Коган простоял три дня. По справедливости если сказать, жидос он оказался кремневый. Может, и больше бы продержался, но был он человек уже немолодой, а Минька торопился, и они с Трефняком лупили Когана в четыре руки круто.
Весело, с азартной задышкой, сообщал мне Минька в буфете:
— Ну и пархатый попался! Весь старый вроде, а жилистый, гадюка! Я его с кулачка на кулачок, с коленки на мысок, по глазенапам и в поддых — а он, анафема, головой мотает: не подпишу! Мягонький уже, на волнах плывет — а по-хорошему ни в какую! Ну, думаю, пора в печень, под ребра вложить…
Может, у бывшего академика Когана бессонница парадоксально подняла болевой порог, но битьем Минька мало чего выколотил. И только на четвертую ночь почти потерявший рассудок Коган согласился подписать протоколы со своим признанием, если…
— Что хотите пишите… мне все равно… я подпишу… если дадите поспать до утра…
— Подписывай чистый бланк — отпущу в камеру! — ревел Минька.
— Никогда… — сипел, пуская кровавые пузыри, Коган. — Сначала спать, утром… подпишу все… Я хотел… я хочу… убить Сталина…
И Минька скиксовал: в час ночи отправил Когана в камеру. А сам трудился до утра — диктовал машинистке протокол допроса Когана и его собственноручное признание.
А для меня начались самые длинные, совершенно неповторимые, ужасные сутки моей жизни, когда погибель несколько раз распахивала мне холодные костистые объятия.
И все-таки коса, с визгом сверкнув над головой, пролетела.
До тумора — серозной фасольки.
До встречи с Мангустом.
В ту ночь я оказался на краю гибели, потому что совершил непростительную в нашем Большом Доме оплошность. Я утратил бдительность. Я упустил на несколько часов из-под контроля Миньку. Я недооценил его прыткости и идиотизма.
Единственное мое оправдание — я был занят ночью более срочной, более важной и опасной работой. Я готовил досье на Крутованова.